— Чтоб я так был здоров, — клялся он, отсчитывая бумажки, на которых человек в парике, — только ради него: у меня тоже пацан дома, в первый класс ходит.
Вечером мама испекла оладьи. Она все время заставляла меня ждать, пока оладьи не остынут, потому что от горячего теста бывают колики в животе и даже умереть можно.
Папа сказал, что если бы к этим оладьям еще повидла, тогда…
— Когда человеку хорошо, — перебила его мама, — грех желать, чтобы еще лучше было.
— Тынды-рынды, — возмутился папа, — значит, живи как живется?
А мама продолжала свое:
— Хорошему нет предела — пусть не будет хуже.
Папа махнул рукой: такие разговоры, объяснял он уже сто раз, можно вести до второго пришествия.
Я спросил, что это — второе пришествие, и папа сказал, что первое пришествие было две тысячи лет назад, когда бог Иисус Христос, которого на самом деле не было, пришел на землю. Потом папа начал говорить про религию: кто и зачем ее выдумал, кому нужен бог и кому он не нужен. Но мне трудно было слушать, как раньше, потому что Семка Кроник, который живет за стеной, уже пришел со второй смены из школы и орал, как подстреленный, песню про малахольного:
Товарищ малахольный, Скажи ты моей маме, Что сын ее погибнул на посте.
Раз, две!
С винтовкою в рукою И с саблею в другою, И с песнею веселой на усте.
Раз, две!
Потом он стал распевать дурацкую песню про ур-каганку Мурку: здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, здравствуй, дорогая, и прощай!
У нас во дворе живет одна Мурка — пять дней назад она выпила бутылку йода, за ней приехала скорая помощь и отвезла ее в родильный дом. А через два дня она вернулась домой. Говорят, еще немного — и у нее сгорели бы от йода все внутренности.
Я спрашивал, зачем она пила йод, если от него могут сгореть все внутренности. Мне отвечали, что это не мое дело, и вообще дети не должны повторять каждое слово за взрослыми.
Мама села строчить свои рукавицы, папа вынул из пиджака свежую "Правду” и сказал, что скоро можно будет не выписывать "Чорноморську комуну”, потому что "Правда” теперь приходит на четвертый день, иногда даже на третий, а наша местная — на второй, так что разница в один день.
На Урале — Урал почти Сибирь, четыре тысячи километров от Одессы, — две магнитогорские домны, которые только недавно задули, начали давать по две тысячи тонн чугуна в день. А в Кузнецке, до которого с Урала надо ехать поездом еще трое суток, сдали досрочно две мартеновские печи и первый советский блюминг. На стройке люди работали круглые сутки. Ночью площадку освещали прожектора, ночные смены не хотели снижать выработки. Когда вдруг появлялись плывуны, комсомольцы продолжали рыть землю, стоя по пояс в ледяной воде.
— Шутка ли сказать, — вздыхала мама, — в ледяной воде до самого пояса! Не дай бог, ревматизм, воспаление легких…
— Ревматизм, воспаление легких, ангина, коклюш! — разозлился папа. — Кому нужна эта болтовня! А в окопах не было ледяной воды? А вшей в окопах не было! А босиком по снегу, а три дня без куска хлеба, без глотка воды! Много она знает.
Папа правильно говорил: откуда мама могла знать про это — она же не была на гражданской войне. А папа был.
— Много она знает! — сердито повторил папа, и вдруг с коридора рванули нашу дверь и голосом мадам Чеперухи крикнули:
— Торгсин горит!
— Торгсин! — пришла в ужас мама. — Боже мой, это же возле нас!
Мы с папой оделись и побежали на Бебеля.
Мадам Чеперуха сказала правду: торгсин горел. Старик, который стоял рядом, говорил, что горит уже с четверть часа — не меньше. Он только вышел из церкви, и ему сразу показалось, что тянет дымом.
— Носом, носом чую, — удивлялся старик, — а глаза не видят. Ну, а пока дошел…
Что было, когда он дошел, это мы уже сами видели: торгсин горел, и еще как горел! В тех местах, где были окна, метались, как будто они сами боялись пожара и хотели выпрыгнуть на улицу, багровые полосы, а люди стояли и смотрели. Люди стояли на проспекте, стояли на Бебеля — и смотрели. Старик два раза перекрестился:
— Усе спалит, усе геть спалит.
Потом внутри что-то бахнуло, и огонь бросился через дверь на улицу, как будто никаких дверей не было. Люди на тротуаре подались назад, но те, что стояли на мостовой, не хотели отходить и получилась давка. Мне было страшно, я говорил папе, что лучше постоять в садике, что с забора удобнее смотреть, а папа только крепче прижимал меня к себе, чтобы я не потерялся.
На Преображенской задзеленькали колокола; приближаясь к торгсину, колокола звонили все тревожнее, но люди не расступались, и пожарники, когда они подъехали вплотную, ругались и толкали людей шлангами, чтобы пробить себе дорогу.
Огня делалось все больше, он захватил уже всю стену, и я видел, как он перебрасывается на другие дома и подбирается к нашему, потому что мы живем почти рядом — полтора квартала.
— Папа, — закричал я, — идем домой, идем скажем маме…
— Дурачок, — сказал папа, — ты испугался.