Кинто на карте не обозначен, и, хотя сообщение о взятии Кинто передавали еще прошлым вечером, синекрасная тесьма оставалась сегодня точно такой же, какой была вчера.
— Я вам говорю, эта карта ломаного гроша не стоит: если здесь нет Кинто, то что же здесь есть?
— Говорят, Кинто возле Сарагосы.
— А я, хотя, уверяю вас, я не Гарибальди, говорю: сегодня Сарагоса возле Кинто. Сегодня сказать, что Кинто возле Сарагосы, — это все равно что Одесса возле Ере-меевки.
Соленые, жирные маслины вызывают жажду. Сельтерская вода продается рядом, с лотка под парусиновым навесом с красными матрацными полосами.
— Между нами говоря, зубы не режет. За пять копеек стакан могла быть холоднее.
— Зато ангины не будет. Мадам, я правильно говорю?
Лоточница невозмутима. Она свое дело знает, лето — ее время, летом одесситы у ее ног. Даже сидя на табурете, она может смотреть на них сверху вниз. Но ведь и она из Одессы, и дом ее на Старорезничной.
— В Испании тоже жарко. Там тоже хотят воды с ледом. Неблагодарные люди, вы у себя дома, и ваши дети тоже дома. Их не везут с одного конца света на другой. Неблагодарные люди.
Неблагодарные люди, однако, не из робкого десятка. Словом их не возьмешь, но шутки утрачивают свою лихость. Впрочем, возможно; не шутки, а сами шутники, озабоченные неожиданным напоминанием.
— Наши взяли Кинто.
— Кинто не Сарагоса.
— Да, Кинто не Сарагоса.
Асфальт плавится под ногами, и каблуки очень медленно и очень плавно уходят в мякоть асфальта.
— Кстати, де Рибае был испанцем.
— Испанец-то испанец, но с кем бы он был сегодня?
— Его брат, Феликс, подарил этот сад городу.
— Спасибо. Но с кем бы он, Феликс де Рибае, был сегодня?
— История не лаборатория. Каждый эксперимент ставится один раз. Один-единственный.
— Но история задает вопросы. И попробуйте не ответить.
Пролетарский бульвар — бывший Французский: особняки, дворцы, литые чугунные ворота, платаны, ка-тальпы, клены — уходит к юго-западу от улицы Белинского и спускается к морю пологими террасами Малого Фонтана. Слева от Пролетарского бульвара — за оградами, домами, деревьями — море, справа — за оградами, домами, деревьями — степь, пыльная, бурая, с пересохшими, ломкими травами. Длинные стебельки легко обламываются и сминаются, а короткие больно жалят ногу через дырявые сандалии, балетки и парусиновые тапочки. Сандалии и балетки бывают разные — желтые, коричневые, черные; парусиновые тапочки только одного цвета — синие, с бурыми разводами выпавших в осадок солей пота.
Если смотреть на ноги, их не различишь — детей Испании и детей Одессы: смуглые мальчишеские ноги в синих тапочках с бурыми разводами. Они играют в футбол — дети Мадрида, Сарагосы, Барселоны и дети Одессы. Выжженный солнцем пустырь на Ново-Аркадийской поразительно схож с пустырями на окраинах Мадрида и Сарагосы. Протянув правую руку в ту сторону, где заходит солнце, а левой очерчивая кусок земли под ногами, Санчо повторяет по слогам: — до-ма… до-ма… до-ма.
— Мотайся, мотайся, Санчо, скоро солнце зайдет.
Санчо кивает головой — да, да, но по-прежнему стоит на месте, и Женька Кравец нетерпеливо подталкивает его:
— Не стой, Санчо!
— До-ма, до-ма, — твердит Санчо.
— Дома, дома, — торопливо соглашается Женька, обходя Санчо.
Женька Кравец не понимает: как это можно вдруг остановиться у самых ворот в такой момент только для того, чтобы сказать — смотри, солнце заходит, как у нас дома, в Испании. А как же еще заходить ему? Солнце-то ведь одно на всю землю, на весь мир.
И Санчо Рико тоже не понимает: почему здесь, в далекой Одессе, солнце заходит точно так же, как дома, на окраине Тетуана — рабочего квартала Мадрида, и почему здесь такая же степь и такого же цвета травы и такое же сине-голубое небо.
— Бей, Санчо! Головой!
Но Санчо не оборачивается, Санчо следит за уходящим солнцем и не видит, что Франсиско, вратарь, его брат, лежит на земле, а мяч, пройдя через ворота — две груды камней по обе стороны от вратаря, — катится в лощину. Это четвертый гол, забил его форвард Женька Кравец с Пироговской. Друзья обнимают Женьку, хлопают по груди, прижимаются щека к щеке — четвертый гол, 4:3, победа! Но Женьке не по себе. Впервые эти дружеские объятия, и это похлопывание, и откровенные восторги, и откровенное пренебрежение к противнику не порождают у Женьки того чувства, которое и радость, и гордость, и торжество одновременно. Женьке стыдно, да, совершенно точно, именно стыдно. Ему хочется отряхнуться, как отряхивается собака, выбравшаяся из болотной заводи, — еще, и еще, и еще раз. И Женька стряхивает со своих плеч их руки, круто приседает, неожиданно выставляет локти — и освобождается наконец от почестей, которые породили это отвратительное чувство — стыд.