Читаем Большое солнце Одессы полностью

По Николаевской дороге, изрытой грозовыми дождями и бомбами, на восток уходили люди — на грузовиках, на подводах, на велосипедах, пешком. В июле из Одессы еще можно было выехать на север, в Киев — через Раздельную, Жмеринку, Винницу; в Москву — через Воз-несенск, Кировоград, Знаменку. А теперь, в августе, оставалась одна дорога — на восток. Точнее, дорог было две: одна — сушей, другая — морем, но обе они вели на восток й, в сущности, были одной дорогой — из Одессы.

Задыхаясь под тяжестью перезревших хлебов, земля исходила паром, тяжелым и душным, как сама земля. Люди проходили и проезжали дорогами этой земли, мимо густо-желтых, почти бурых, колосьев, налитых тугим зерном. Люди проходили и проезжали мимо — и колосья, захмелевшие от избытка соков, света и зноя, клонились к земле.

В военкомате Женькиной маме, семье военнослужащего, дали подводу и пару лошадей. Лежа на подводе, — в Одессе их называли площадками: низкие бортики, кованые скобы и массивные крюки на углах, — Женька смотрел в небо, голубой от тысячекилометровой толщи слой воздуха, который каким-то чудом держался над землей, не приближаясь и не удаляясь. Чужое, далекое, бесчувственное и неуязвимое, небо стыло в голубом своем равнодушии.

Справа от дороги разлеглось море — в этом море Женька купался с апреля по октябрь, в апреле и октябре — тайком от отца и матери. А нынче вот август — скрипят колеса, звякают крюки на бортиках, спотыкаются лошади, Женька вязнет среди мешков, набитых барахлом, и смотрит в небо.

— А хлеба, хлеба сколько! Боже мой, сколько хлеба!

Это говорит Женькина мама, мадам Кравец.

— Вы говорите — хлеб. Если бы вы знали, какую квартиру я оставила! Какую квартиру, мадам Кравец.

Женькина мама, мадам Кравец, отлично знает, какую квартиру оставила Елизавета Борисовна. И Женька тоже знает, и даже если бы он никогда не бывал в этой квартире, он все равно знал бы, что два окна выходили прямо на Соборную площадь, что возле окна, слева, стояло пианино — «Карл Гааз»! — а рядом с пианино трюмо — стекло прозрачное, как слеза ребенка, а на стене персидский ковер — два сорок на три шестьдесят…

Господи, да заткнется ли она когда-нибудь!

— …а в гостиной гарнитур: ореховый стол и шесть стульев, а в спальне… Вы же были у меня в спальне?

— Была.

— И я был.

Ну, конечно, были: в тот день Елизавета Борисовна как раз купила зеленое покрывало с бахромой…

— Самолеты!

Поднявшись рывком, Женька застывает в нелепой позе до смерти напуганного человека. Елизавета Борисовна с ужасом глядит на Женьку, словно от него одного зависит — быть самолетам или не быть. Продержавшись с минуту, Женька сообщает, что гула уже нет, что самолеты отбомбились и повернули, должно быть, обратно.

— Боже мой, боже мой, — шепчет Елизавета Борисовна, — опять бомбы! Каждый день бомбы.

— Война, — говорит Женькина мама.

— Да, да, война, — повторяет Елизавета Борисовна, как будто вот только сейчас, сию минуту, она вдруг поняла, что на земле действительно война, именно война, а не что-то другое.

У Чабанки, неподалеку от берега, горел танкер. Огня не было — танкер тонул в густых клубах дыма, клубы всходили из недр моря, но море оставалось спокойным и безучастным. Горел танкер третьи сутки, никто не боролся с огнем, и почему-то казалось, что на танкере никогда не было людей и что вот так, в клубах черного жирного дыма, он еще простоит и сто и тысячу лет.

— Боже, какой ужас! — шептала Елизавета Борисовна. — Ксения Андреевна, посмотрите: это же пароход?

— Пароход, конечно.

— Пароход, а горит, как спичка. Тихий ужас.

И всегда у нее все горит, как спичка, и всегда у нее тихий ужас, думал Женька, и никогда не поймет она того, что вот так болтать и трепаться — тоже тихий ужас. Почему люди не умеют смотреть молча? Видишь — молчи, молчи, если знаешь, что твои слова останутся только словами.

Километрах в пяти от села дорогу запрудили коровы. Они едва плелись, неожиданно останавливались и бестолково озираясь, тоскливо и тягуче мычали. Рядом с подводой, не опережая ее и не отставая, тяжело ступала огромная корова, бурая с белыми пятнами. Женька знал эту корову издавна, еще с первого класса — она была нарисована в букваре и под ногами у нее были аршинные буквы — ко-ро-ва. Теперь эта корова шла Женькиной дорогой, на восток, и Женька мог рассмотреть ее подробнее, чем тогда, в букваре. Она не очень изменилась с тех пор — только глаза стали чуть печальнее и голова отяжелела. Но вымя ее Женька увидел впервые — огромное вымя с огромными, как рожки гигантской улитки, сосками и тугими синими жилами. Корова неестественно широко расставляла задние ноги, оберегая переполненное, изболевшееся вымя от толчков, которых было столько же, сколько шагов в тысячекилометровой дороге на восток.

За коровами присматривали три человека — все трое на конях. Мужчины, а не на фронте, — удивился Женька и тут же подумал, что сам он на целую голову выше мамы и что вот эти трое тоже, наверное, смотрят на него и удивляются, почему он здесь — в безрукавке, в сандалях, среди баб и мешков с барахлом, а не там, в Одессе, — с винтовкой, в гимнастерке и сапогах.

Перейти на страницу:

Похожие книги