По двору, шурша, как ящерица в сухой траве, пронесся диагноз, выданный сиделкой Куц на люди. И в это же мгновение навстречу, от ворот, прошуршала другая ящерица:
— Идет сам Энгелькранц!
Профессор Семен Энгелькранц — знаменитый одесский терапевт. У него завидная слава очень доброго человека и притом немножечко сумасшедшего. Но последнее ему нисколько не мешает. Наоборот, это как раз та мера сумасшествия, которая воспринимается как свидетельство докторского гения.
Длинный, плоский, тощий,
Целый час профессор сидел у постели Иосифа Диаманта, и это было хорошим знаком, потому что с человеком, который уже без пяти минут покойник, профессор таких длинных разговоров не ведет.
Но через час профессор вышел из комнаты Иосифа Диаманта и стремительно, не замедлив шага, не повернув головы, пересек двор. Люди во дворе не останавливали профессора, потому что бессмысленно останавливать человека, у которого текут слезы по обеим щекам, чтобы спросить, отчего эти слезы.
За четверть часа до кончины Иосиф Диамант пришел в сознание. Несомненно, это был дар господа, который пожелал устами своего ребе напомнить людям, что в этом мире всё суета сует и всяческая суета. Ребе произнес эти слова, внушенные ему господом. Потом, переведя дыхание, он улыбнулся и добавил от себя:
— Люди, не имейте зла друг на друга, и пусть у вас всегда будет радость, ибо солнце одно для всех и земля одна для всех.
Спустя пять минут, на восемьдесят третьем году жизни, Иосиф Диамант сделал последний вдох. Воздух был тяжелый, пропитанный настырным духом камфары и гнетущими запахами валокордина, кремлевских капель и вазелина. Сиделка Розалия Куц открыла настежь оба окна: коварные ветры марта больше не грозили ребе никакими осложнениями.
Похороны назначили на пятницу, четыре часа дня. С утра двор и весь квартал за деревянными воротами были забиты людьми в черном. Женщины кутались в черные платки и шали. Мужчины по уши насаживали черные шляпы и кепки, чтобы дурацкий мартовский ветер не вверг их, порядочных людей, во грех. К двум часам, однако, двор и весь квартал за воротами стали пестрыми, как магазин по распродаже остатков ткани, и даже чернота, оттеняющая человеческое горе, сделалась неприлично легкой и чопорной. Старики тяжко вздыхали, и глаза их, где за восемь десятков лет горе и радости перетолклись не то в мудрость всеведения, не то просто в равнодушие, приговаривали:
— И то хорошо, что, кроме нас, еще кто-то пришел. В половине третьего дня гроб с телом ребе Иосифа вынесли во двор. Ящик был некрашеный, из смолистых еловых досок. Поверх ящика набросили черное покрывало с огромным, серебряной парчи, щитом Давида.
Гроб поставили на два стула — в ногах и в головах. Люди из синагоги, предводительствуемые Илией Райаком, докой по части обрядов, припустили вокруг гроба — сначала шажком, потом рысцой, потом бегом, как в долгой и утомительной погоне. Глаза шаме-са пенились ослепительно белой известковой пеной, нижняя губа страстно трепетала, сбрасывая слова молитвы, а лицо его, как восковой слепок, освобожденный от морщин, светилось желтым свечным светом.
Люди из синагоги, пожилые люди с астмой, стенокардией и почечной недостаточностью, томимые одышкой, норовили перейти на шаг, но вдруг шамес запел, и голос его, горячий, как бич колесничего, хлестнул этих людей по плечам, по темени, и они понеслись, гонимые этим голосом, который был везде — и сверху, где солнце, и снизу, где земля, и со всех четырех сторон, где пронзительно голубой воздух марта.
Молитвы шамеса были в тяжелой, душной плоти иврита. Люди не понимали слов, но каждая фраза кончалась отчаянным "ооойй!”, и люди подхватывали его, это "ооойй!”, надрывавшее душу и исторгавшее черный, как недра земли, стон.
Старик из первого ряда, вытянув стон, вскинул обе руки и побелел. Притертый человеческими телами, он запрокинул голову, толчками, как в икотке, оседая. Двое соседей, возложив руки старика себе на плечи, торопливо поволокли его в угол двора и усадили под деревом. А голос шамеса с каждым кругом взбирался все выше, и у людей крепло чудовищное ощущение, что не стало земли у них под ногами, что какая-то сила держит их на весу, между небом и землей, держит и вот-вот немилосердно шлепнет об острые камни двора.
Но вдруг голос шамеса совершил еще один, немыслимый скачок, и страх оставил людей, потому что горе было теперь где-то внизу, под людьми. И, освобожденные от гнета скорби, люди зарыдали.