Все растворилось в боли, которую я испытывал, и с которой в то же время не чувствовал связи, словно ее вложили в меня.
Мама терла пол тряпкой с ожесточением и злостью, я смотрел на папу, а папа умер и лежал.
Я вспомнил наш ужин, его странное поведение, несхожие с ним реакции и движения. Я подумал, что к этому нужно было быть готовым. Нужно было не пускать сюда маленькую Хильде и не говорить «до свиданья, папа».
У мамы были механические движения, вперед и назад, вперед и снова назад, а потом отжать тряпку в ведро, как будто все, что происходит, не значит ничего. Она разве что перчатки сняла, но ее матовая, красная помада все еще выглядела идеально, она даже не кусала губы.
Я смотрел на нее, затем на папу, понимая, что моя семья, какой я ее знал, больше не существует. В дверь стучалась Хильде, и я не знал, что скажу ей. Язык как будто распух, и глаза высохли. Я сам умирал. А потом меня стошнило, и я почувствовал, как уходит вместе с яблочным пирогом, страшный внутренний жар.
Безусловно, стало легче.
С того вечера я был готов к любым неожиданностям, которые предоставит мне судьба. Таким образом, мое жизненное кредо сложилось в ситуации более подходившей для развития посттравматического расстройства, нежели зрелой личностной морали.
Конечно, я любил его, моя Октавия, и я почти уверен, что мне было больно, и боль моя была настолько могущественной и огромной, что я предпочел ощутить ее как чужую. Мы с тобой похожи. Ты тоже пережила боль от ухода части твоей семьи, ты тоже очнулась, когда было слишком поздно.
Я знаю, что ты поймешь меня, а если не поймешь — я готов и к этой неожиданности.
Глава 3
Из темноты и определенности сна в беспокойный и бурный поток, именуемый жизнью, меня позвала Октавия ошибившись в единственном движении и тем самым обесценив всю сохраняемую прежде тишину. Когда я открыл глаза, Октавия стояла на цыпочках у зеркала и вплетала себе в свободные, слабые, косы небесно-голубые ленты. Еще я увидел шкатулку, крышка которой, соприкоснувшись с остовом, и произвела звук, разбудивший меня. Октавия не видела, что я уже проснулся и существовала отдельно и помимо меня, мне нравилось на нее смотреть. Она чуть пошатывалась, стоя на цыпочках, в волосах ее прятались тепло и свет, проникающие сквозь наше окно послы весны.
На Октавии было легкое длинное платье, застегнутое на все пуговицы, губы были тронуты бледной помадой, от которой лицо ее казалось мертвенным. В сущности, она признавала два оттенка помады — вишневую, полупрозрачную, от которой казалось, что она плакала и кусала губы, и бледную, делавшую ее свежей покойницей. Она была просто чудо как хороша в неумении выбирать косметику, и мне это нравилось, потому что я любил тех, кто в чем-то совершенно исключителен.
Взгляд ее, прежде сосредоточенный, на секунду заблудился, утонул, будто она задумалась о чем-то, к чему почти не подбираются слова, а потом столкнулся с моим отражением, и я вздрогнул.
— Доброе утро, мой милый, — сказала она, и снова встав на цыпочки стянула с края зеркала соломенную шляпку с широкими полями, перехваченную ровно такого же небесного цвета лентой, как те, что были в ее косах.
— Ты ведь помнишь, что мы отправляемся сегодня?
Я задумался над этим и понял, что совершенно в этом не убежден. Октавия прошла ко мне, и я увидел, что она еще босая. Она не хотела будить меня.
— Две недели назад ты изъявил желание отправиться в путешествие, мы разобрались с делами, и вчера вечером я заказала машину, — терпеливо говорила она. Я протянул руку, коснулся ее губ, и на моем большом пальце остался перламутровый отпечаток.
Она не стала подробно останавливаться на делах, потому что я о них не забываю. Дело не в похвальной избирательности моей памяти, а в привычке записывать все то, от чего зависит жизнь моего государства.
— Что ж, — сказал я. — В таком случае, это потрясающий сюрприз.
Она засмеялась, и я поцеловал ее, почувствовав привкус ее помады, средний между двумя вкусами, узнаваемыми нами в детстве — карамели и косметического крема. Секундой позже в дверь постучались, сначала осторожно, затем требовательно. То ли это был один человек, быстро потерявший терпение, то ли двое полностью противоположных. В первом случае, своим утренним присутствием нас мог почтить Кассий, во втором — навестить наши дети. Пока дверь была закрыта, а голос гостя запертым внутри него, любая вероятность была свернута в бутон, готовый раскрыться.
Два вполне предсказуемых исхода были в одинаковом положении с тем, что принято называть совершенно невероятным. За дверью мог находиться мой бог, мой мертвый отец, посол из Армении, женщина с акульим лицом, жители глубокого леса и продавец зубов.
Если бы Октавия слышала мои мысли, без сомнения последние несколько вариантов показались бы ей странными, однако все, что мы можем помыслить, способно и существовать.