Обрушиваясь на Бориса за его гордыню, подозрительность, насилие, за его неуважение к старым обычаям и непочтение к святыне, Палицын вовсе забывает о смерти маленького царевича и, говоря „о начале беды во всей России“, утверждает, что беда началась как возмездие за преследование Романовых: „Яко сих ради Никитичев-Юрьевых и за всего мира безумное молчание еже о истинне к царю“. И в то же время как далеко ни увлекает писателя его личное нерасположение к Годунову, умный келарь не скрывает от своих читателей, что Борис умел сначала снискать народную любовь своим добрым правлением — „ради строений всенародных всем любезен бысть“. Кн. И. А. Хворостинин, так же, как и Палицын, холоден к Борису, но и он, называя Годунова лукавым и властолюбивым, в то же время слагает ему витиеватый панегирик; на убиение же Димитрия он дает читателю лишь темнейший намек, мимоходом, при описании перенесения праха Бориса из Кремля в Варсонофьев монастырь. Высоко стоявший в московском придворном кругу князь И. М. Катырев-Ростовский доводился шурином царю Михаилу и уже потому был обязан к особой осмотрительности в своих литературных отзывах. Он повторил в своей „повести“ официальную версию о заклании царевича „таибниками“ Бориса Годунова, но это не стеснило его в изложении самых восторженных похвал Борису.
Ни у кого не найдем мы такой обстоятельной характеристики добродетелей Годунова, такой открытой похвалы его уму и даже наружности, как у князя Катырева. Для него и сам Борис — „муж зело чуден“, и дети его, Федор и Ксения, — чудные отрочата. Симпатии Катырева к погибшей семье Годуновых принимают какой-то восторженный оттенок. И сами официальные летописцы XVII века, поместившие в Новый летописец пространное сказание о убиении царевича по повелению Бориса, указали в дальнейшем рассказе о воцарении Годунова на то, что Борис был избран всем миром за его „праведное и крепкое правление“ и „людем ласку великую“. Так во всех произведениях литературы XVII века, посвященных изображению Смуты и не принадлежащих к агиографическому кругу повествований, личность Бориса получает оценку независимо от „углицкого дела“, которое или замалчивается, или осторожно обходится. Что это дело глубоко и мучительно затрагивало сознание русских людей Смутной поры, что роль Бориса в этом деле и его трагическая судьба действительно волновали умы и сердца, — это ясно из „Временника“ Ив. Тимофеева. Тимофеев мучится сомнениями и бьется в тех противоречиях, в которые повергают его толки, ходившие о Борисе. С одной стороны, он слышит обвинения в злодействах, насилиях, лукавстве и властолюбивых кознях; с другой — он сам видит и знает дела Бориса и сам чувствует, что одним необходимо надо сочувствовать, а других должно осудить. Он верит в то, что нетление и чудеса нового угодника Димитрия — небесная награда за неповинное страдание, но он понимает и то, что подозреваемый в злодействе „рабо-царь“ Борис одарен высоким умом и явил много „благодеяний к мирови“. Как ни старается Тимофеев разрешить свои недоумения, в конце концов он сознается, что не успел разгадать Бориса и понять, „откуду се ему доброе прибысть“.
„В часе же смерти его, — заключает он свою речь о Борисе, — никтоже весть, что возодоле и кая страна мерила претягну дел его: благая ли злая“…»
После всех подобных наблюдений можно ли утверждать, что для общества того времени преступность Бориса бесспорна и что «углицкое дело» для его современников не представляло такого же темного и сомнительного казуса, какой оно представляет для нас. Канонизация Димитрия, совершенная в 1606 году, превратила этот казус в не подлежащий спору факт; но до обретения мощей царевича отношение к его праху и к его памяти со стороны правительства и народа было таково, что вовсе не давало повода предугадывать дальнейшее почитание и славословие. Царевич Димитрий не возбуждал к себе особого внимания и расположения, и смерть его, по-видимому, прошла без заметного шума и движения в обычном обиходе московской жизни. Надо помнить, что, прижитый от шестой или седьмой жены (когда Церковь не венчала и третьего брака), Димитрий не мог почитаться вполне законным. «Он не от законной, седьмой жены», — говорилось в официальных разговорах московских и польских послов. С такой, вероятно, точки зрения Димитрий не всегда даже назывался царевичем.