Мандельштам считает, что Блок эту трещину заполнил собой и приводит из его «Скифов»: «Мы любим всё: парижских улиц ад / И венецьянские прохлады, / Лимонных рощ далекий аромат / И Кёльна дымные громады». И в то же время у Блока появляется некрасовская, народническая струя. Но дело не в Блоке, а именно в западничестве самих акмеистов. Блоковский Кёльн, то есть Кё льнский собор, не случайно пригодился тут Мандельштаму, автору трех стихотворений о великих соборах: Нотр - Дам, Айя-Софи и и Рейнском. Он уже начал писать о «социальной архитектуре», то есть тотальной организованности жизни, и об исчезновении человека как предмета искусства, как героя европейского романа — о конце самого романа как знаке новых времен:
«Ясно, что когда мы вступили в полосу могучих социальных движений, массовых организованных действий, акции личности в истории падают и вместе с ними падают влияние и сила романа…»
Важно понять, что Мандельштам здесь имеет в виду не только окружающую его, то есть советскую, действительность, но и глядит на ту же Европу. Как же еще объяснить колоссальное событие мировой войны, которая не без оснований называлась кое-кем империалистической? На ней людей крошили так же бессмысленно и беспощадно, как в позднейшем ГУЛаге, где и Мандельштам погиб.
Опять получается, что с какой-то стороны прав и Бескин. Нельзя выводить поэзию из империалистической войны или рабочего движения, но в каждую определенную эпоху всё взаимосвязано и порождает единый стиль. Это Шпенглер убедительно показал, автор для вульгарного социолога, конечно, чужой. Но ведь у Шпенглера мы находим и Африку, и империализм, и героя его Сессила Родса. Какие-то фундаментальные связи эпохи открываются всем, независимо от идеологических или просто культурных мотивировок. Современники, даже враждебные, в чем-то смотрят одинаково.
Вспоминается о Гумилеве и другое: суждение М.Л. Гаспарова, сказавшего: останься Гумилев жив, он бы перестроился и стал видным деятелем ЛОКАФа. Аббревиатура эта означает: Литературное объединение Красной А рмии и Ф лота, созданное в середине тридцатых годов. Тут истина в том, что Гумилев очень подходил бы большевикам. Недаром же он породил единственно живое явление в советской поэзии (именно в советской, а не русской советского периода) — ту линию, что пошла от него через Николая Тихонова, Эдуарда Багрицкого и вплоть до Константина Симонова, начинавшего в той же линии, полководцы и полярные исследователи которого — сплошная гумилевщина.
Тихонов, вызывавший в двадцатые годы очень большие надежды, стоявший рядом с Пастернаком, прямо пошел по следам Гумилева — в экзотические страны. На этот раз это были среднеазиатские республики и, конечно, Кавказ. При этом в манере своей Тихонов ничего от Гумилева не воспринял; читая сейчас раннего Тихонова, видишь в нем что-то среднее между Пастернаком и Маяковским. Лучшей вещью тогдашнего Тихонова считается кавказская поэма «Дорога»; мне показалась очень интересной «Выра» — параллель пастернаковскому «Лейтенанту Шмидту». От Гумилева же у Тихонова — сам тип поэтической личности, вот этого «лирического героя», смелого землепроходца. И конечно же, тут нельзя не вспомнить Киплинга, певца — уже без дураков — британского империализма и бремени белого человека. У Тихонова есть стихотворение «Фининспектор в Бухаре», вышедшее прямо из «Департаментских песен» Киплинга: будни Запада становятся героикой на Востоке. И у Тихонова, понятное дело, всяческое просвещение несет на Восток советская власть.
Вот заключительная главка поэмы 24-го года «Красные на Араксе»:
Поставь напрямик глаза,
Заострись, как у рыси мех,
Под чалмою шипит гюрза,
Под чадрою — измены смех.
Легкий клинка визг,
Крашеный звон купцов,
Крылатая мышь задела карниз, —
Так Азия дышит в лицо.
Неслышно, как в ночь игла, —
Для иных — чернее чумы,
Для иных — светлее стекла, —
Так в Азию входим мы.
Меняя, как тень наряды,
Шатая племен кольцо —
Так дышит сн о м Шахразады
Советская ночь в лицо.
Курдский прицел отличен —
Стоит слова литого,
Падает пограничник, —
Выстрел родит другого!
Что в этом толку, курд?
Слышишь, в Багдаде золото
Так же поет, как тут,
Только на ваши головы.
Что же, стреляй! Но дашь
Промах — иль вновь не зря –
Будешь ты есть лаваш
Нашего тундыря.