Сам Булгаков вернулся к православию под мощным воздействием философии Владимира Соловьева — отца-основателя русского духовного возрождения начала XX века. Собственная философия Булгакова примыкает к линии так называемой метафизики всеединства, пошедшей от Соловьева и не без основания считающейся главным русским философским течением: сюда относят, кроме самого Булгакова, и Флоренского, и Франка, и Карсавина; сейчас в этом ключе пытается работать Сергей Хоружий, математик и переводчик «Улисса», и его понесло на эту галеру. В разработке Булгакова и особенно Флоренского метафизика всеединства приняла форму так называемой софиологии, христианизированного платонизма. Официальные церковные круги в православии относились к софиологии с опасением, и хотя собственной философии не имеют да иметь, похоже, и не хотят, но софиологов считают чуть ли не еретиками; отец Сергий Булгаков уже в Париже имел в связи с этим неприятности, причем правоверность его подвергалась сомнению не где-нибудь, а в Москве.
Чего не могут принять православные отцы-пустынники в софиологии? В системе метафизики всеединства нельзя философски обосновать сюжет творения мира Богом. Все упирается в вечную проблему теодицеи: как совместить представление о всемогущем и всемилостивом Боге с фактом зла? Это требует ввести понятие человеческой свободы, но тогда мир, история мира, само Творение теряют божественную перспективу, мир выходит из, так сказать, юрисдикции Бога, теодицея — оправдание Бога — невозможна. Свобода, получается, укоренена в Ничто, в некоей дотворческой бездне, из которой, как говорят некоторые из думавших на эту тему, рождается сам Бог. Бездна, ничто, свобода предшествует Творению. Если отказаться от религиозной установки, от самой идеи Бога, то из ничто и свободы может получиться очень интересная философия: таков, например, экзистенциализм Сартра. Впрочем, об этом думали многие — от Якоба Беме до Шеллинга и Бердяева, сохраняя при этом религиозную установку.
Дело, конечно, не в философских контроверзах и антиномиях, а в том напряженном моральном сознании, в остром переживании мирского зла, которое присуще религиозным мыслителям. Глубину проблематики отца Сергия Булгакова можно показать на одном доступном примере. У него есть автобиографический текст «Две встречи», описывающий впечатления от Сикстинской Мадонны Рафаэля. Во время первого пребывания в Германии в 1898 году встреча с Мадонной потрясла молодого марксиста, раскрыла в нем забытые глубины религиозных переживаний. И — совершенно другой строй мыслей в 1924 году:
К чему таить и лукавить: я не увидел Богоматери. Здесь — красота, лишь дивная человеческая красота, с ее религиозной двусмысленностью, но — безблагодатность <…> это не есть образ Богоматери. <…> В Приснодеве Марии отсутствует женственность, но всецело царит только девство <…>. Вот почему бессильным, ибо ложным оказывается всякий натурализм при Ее изображении <…>. В аскетическом символизме строгого иконного письма ведь заключается, прежде всего, сознательное отвержение и преодоление этого натурализма, поэтому икона не имеет отношения и к портретности, к которому роковым образом влечется религиозная живопись.
Этим определяется судьба всего Ренессанса как в живописи, так и в скульптуре и архитектуре. Он создал искусство человеческой гениальности, но не религиозного вдохновения. Его красота не есть святость, но то двусмысленное, демоническое начало, которое прикрывает пустоту, и улыбка его играет на устах леонардовских героев <…> я почувствовал нечистоту, нецеломудрие картины Рафаэля, сладострастие его кисти и кощунственную его нескромность.
Отец Сергий вспоминает далее пушкинское стихотворение о Рыцаре Бедном — и усматривает в нем весь Запад, все западное христианство и Ренессанс: