Надо сказать, что Слуцкий всегда чрезвычайно интересовал Бродского, чрезвычайно. Он почему-то за глаза называл его несколько фамильярно-иронически «Борух», и, будучи человеком очень проницательным, он и тут видел гораздо дальше и глубже, чем остальные. Например, он уверен, что Слуцкий сугубо еврейская фигура, отсюда его демократизм, и преданность революционным идеалам, и прямота. Он видел в нем глубинный и сильный еврейский характер. Характер библейский, пророческий, мессианский, понимаешь?
Наверное, это был год 71-й или 72-й, у Бродского уже была большая известность, даже слава. Всякий раз, когда я встречался со Слуцким (как правило случайно — то в Доме литераторов, то в гостях), он внимательно расспрашивал о Бродском. Однажды я сказал: «Когда Иосиф в следующий раз приедет, я вас познакомлю». Иосиф приехал, и я позвонил Слуцкому по этому его странному домашнему телефону — через коммутатор с добавочным, помнишь? — и он назначил нам свидание, в ЦДЛ, на утро, в раннее время, часов на 12. Мы пришли. Слуцкий очень гостеприимно и без всякого светского шика встретил нас: накупил провизии в буфете, много бутылок пива, двадцать бутербродов с сыром, десять пирожных! Что-то в этом роде. Не как завсегдатай, который взял бы коньяку и черного кофе, а как добрый дядюшка, желающий накормить молодых.
Я их представил друг другу. Мы сели. И тут трагическая деталь. Он вдруг произнес: «Перед тем, как мы начнем разговаривать, я сразу хочу сказать, что я был тогда на трибуне всего две с половиной минуты».
— Жизнью клянусь, что он с ходу сказал такую фразу, — абсолютная правда.
Наверное, это свидетельство того, что Бродского он воспринимал особо и очень взволнованно. Я даже не сразу понял, о чем речь, и лишь через несколько секунд до меня дошло. И тогда еще я ощутил, какое на всю его жизнь это произвело впечатление и что он пожизненно в плену этой истории…[43]
Борис Слуцкий не один из крупнейших, а великий поэт, самый крупный поэт позднего советизма. Самый крупный поэт! Поэзия не связана с содержанием… поэзия связана со звуком и ритмом. Слуцкий, ученик Сельвинского и друг Глазкова, восходит к русскому авангарду. И именно авангард, как направление, как проект, связанный с советской утопией, со сталинизмом, и был наиболее могучей поэзией двадцатых годов, именно он придал Асееву, Луговскому, Сельвинскому, Мартынову некоторое ускорение, потому что поэзия не зависит от содержания. Это явление ритма, это поэтика, звук, и вот этот звук наиболее соответствует странному советскому времени у Слуцкого. Вот эта невероятная какофония им производится в силу его громадного таланта наиболее близким, наиболее подобающим образом. Никто так не написал, например, о войне: «Вниз головой по гулкой мостовой, вслед за собой война меня тащила…». Это гениальные стихи… Он великий поэт. И его трагическая жизнь, его история с Пастернаком, все это говорит о трагизме, о громадности его фигуры, о том, что он делал ошибки, был доверчив, был иногда слишком идеалистичен в своих отношениях с так называемой компартией, и это все признаки великого поэта. Он и был великим поэтом.[44]
Игорь Шкляревский. Он не заигрывал с небом
Слабые поэты сбиваются в стаи. Сильные поэты живут одиноко. Борис Слуцкий не любил групповщины, к нему тянулись люди, но в поэзии он был одинок.
Поэтов на «своих» и «чужих» не делил, талантливые — свои, бездарные — чужие. В оценках был категоричен, говорил резко, словно отдавал приказы.
1964 год. Идем по улице Горького. Полувопрос-полуприказ:
— Возьмете у меня в долг?!
Он любил давать взаймы, спасать, выручать, кормить у себя дома, спрашивать и слушать, но если разочаровывался в человеке, не скрывал этого и сухо прощался.
О его начитанности ходили легенды. Чтобы «развенчать» легенду, при встрече мы придумывали и задавали ему коварные вопросы:
— А вы читали поэта Н.?
— Да, это поэт из Орла, у него есть два хороших стихотворения, — отвечал Слуцкий.
— А вы слышали о художнике М.?
— Да, был такой художник в начале века, но замечательны не его картины, а путешествия…
История, география, факты, имена, события, — казалось, он знает все.
Плохо знал природу, не любил «стихийные тайны», о своих ранних непредметных стихах говорил «слабое», другим поэтам не завидовал, читал их с восхищением.
О себе однажды сказал загадочное:
То ли признал «Стихи о Прекрасной Даме», то ли что-то услышал в шуме тополей… Когда бессонница берез и тополей в его переулке стала беспрерывной, поэт отстранился от друзей, от мира, он не хотел, чтобы его видели слабым, ушел по законам природы.