Почему я с легкостью принимал такой стиль общения? Попытаюсь объяснить свои тогдашние мотивы. Война упразднила традиционную российскую проблему «отцов и детей». Дети разделяли тяготы наравне с отцами. И воспринимали старших как защитников. А те видели в младших свое продолжение, ради которого и шли на смерть… Мой год рождения — 1928 — оказался рубежом истории, разделившим поколения на военное и послевоенное. Для меня и многих моих ровесников фронтовики были не просто победителями, но и людьми, прошедшими сквозь ад, вернувшимися из него. Слуцкий принадлежал к их числу. Поэтому «военный» стиль разговора даже чем-то импонировал мне. Поскольку обозначал — в моих глазах — не дистанцию между нами, а напротив, утверждал единение соратников, позволяя ощутить себя причастным к «старшим братьям». Мое поколение жаждало встать в один ряд с ними. С другой стороны, то, что Борис Слуцкий знакомил меня с коллегами-поэтами — Леонидом Мартыновым, Давидом Самойловым, со своим давним другом и тоже фронтовиком Петром Захаровичем Гореликом, кроме этикетной вежливости, являлось и актом доверия, введения меня в круг посвященных, «единоверцев». Для времени забрезживших перемен это было важно и необходимо.
Я не остался в долгу. Познакомил Бориса Слуцкого с Глебом Семеновым, отличным поэтом, мастером своего дела, превосходным педагогом. Его фигура примагничивала, стягивала вокруг себя практически всю творчески потенциальную поэтическую молодежь Ленинграда.
Семенов был поэтом совершенно иного склада, нежели Слуцкий — уже хотя бы потому, что один олицетворял типично питерскую, более интровертную, «книжную» школу, а другой типично московскую, более экстравертную, предполагавшую широкую («всенародную») аудиторию. Речь идет, конечно, об оппозиции относительной, об устремленности преобладающей. Однако, при всем своем отличии, Слуцкий высоко ценил поэтическую культуру Глеба Семенова, его дар беспощадного самораскрытия, чувство слова, выверенного и слухом, и зрением.
И вот они встретились — Борис и Глеб, — в сочетании своих имен (разумеется, с улыбкой) обнаруживая некий знак, символ древнего священного братства. В память врезалась сцена: Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Володя Корнилов. Читаются очень сильные, социально заряженные стихи. Наконец, звучит хрипловатый голос Глеба:
Воцаряется долгая тишина. Все молчат, впитывая услышанное, как будто этой еретической простоты, этого глотка родниковой воды и не хватало…
Семенов, конечно,
Как искусствоведу мне было ясно, что поэзия Слуцкого во многом созвучна мощно заявившему тогда о себе в живописи «суровому стилю»: творчеству В. Попкова, Н. Андронова, П. Никонова. Борис Слуцкий любил живопись и интересовался моим мнением о том или другом художнике. Однажды он спросил: «А как вы относитесь к Глазунову?». (Незадолго перед этим тот переехал в Москву и устроил персональную выставку.) В свое время с Глазуновым мы виделись довольно часто. Меня привлекали его ранние графические листы — черно-белая «повесть о бедных влюбленных», мотивы их неприкаянной бездомности, свиданий на пустынных набережных петербургских каналов. Все мы прошли через увлечение итальянским неореализмом. Но последующие работы художника настораживали: я не находил в них серьезного отношения к своему, как говорил Врубель, «специальному делу», о чем и сказал Слуцкому. «Да, — возразил он, — но у него [то есть у Глазунова. —
Несколько позже Борис Слуцкий обратил мое внимание на работу Константина Васильева[46]
, нашедшую место у него в комнате. Я пожал плечами…Похоже — как и в поэзии — проблема контакта живописи с аудиторией его не отпускала. Проповедь не мыслилась вне слушающих, зрящих. Вне сопереживания. «Я» обретало свое «самостояние» во взаимодействии с «мы». Мне кажется, Слуцкий искал точки соприкосновения со своими согражданами. С народом. Разумеется, в очищенном от официозного лака значении этого слова.
Все же постепенно художественные пристрастия Слуцкого сместились в сторону Павла Кузнецова, Михаила Ларионова… Первому он посвятил стихотворение. Работа второго появилась в его доме.
Когда у меня вышла — в серии массовой библиотеки — маленькая книжица о П. В. Кузнецове, я послал ее Слуцкому. Он не ответил. Может быть, не получил. А вероятнее, его уже все сильнее скручивала болезнь…