Я никогда не видела Слуцкого смеющимся, даже открыто улыбающимся, но его лицо было тем не менее очень выразительно. Когда его что-то смешило, «нечто» соскальзывало из-под усов на нижнюю губу, затем на подбородок и слегка подрагивало, пытаясь удержаться, но всё равно он в конце концов приводил всё это в порядок — губы неподвижны, глаза внимательны, подбородок спокоен. Чем дольше продолжалась эта процедура, тем, значит, ему смешнее. Это было абсолютно понятно, ясно и даже заразительно. Так же где-то у носа и края губ селилась усталость, раздражение и отражение просто мучительной боли: она на мгновение искажала ровное спокойствие — выражение, которое он считал единственно возможным, достойным. Я не думаю, что он выбирал себе облик, этот самый пресловутый «имидж», но у настоящих поэтов всегда присутствует некоторый артистизм, ставящий границы: это можно, а это мне нельзя. Было это и у Бориса.
История с Богатырёвым могла повториться и со Львом Копелевым. Тоже германист, сотрудник Института истории искусств и Московского полиграфического института, он писал книги и статьи о Гёте, Генрихе Манне, Бертольде Брехте, Леонгарде Франке, а позже — о Гейне и докторе Гаазе, энергично и открыто общался с иностранцами, дом его был распахнут для всех, кто того хотел.
Поначалу — после его освобождения в 1954 году и уж тем более после 1956 года — всё было так, как они с женой Раисой Орловой, литературоведом и переводчицей, потом расскажут на два голоса в общей книге «Мы жили в Москве 1956—1980»: