— Да чего говорить-то? У вас есть дома прислуга?
— Есть.
— Ну, больше ничего и не надо. Возьмите натурщика, посадите прислугу сзади себя и только велите через каждые пять минут повторять: «Барин, поглядите на натуру». Только и всего. Мигом она вас научит. А то ведь вы все от себя рисуете, на натуру-то не смотрите»7.
Эту сцену мог наблюдать, вероятно, и Мусатов.
Чистяков же своих учеников направлял в Эрмитаж — копировать великих европейцев. Тщательно следил за этой работой. А то мог дать вдруг задание, способное и ошарашить: «Покритикуйте Тициана!»
Техника, техника, техника — овладения ею профессор требовал неукоснительно.
Это вошло в плоть и кровь Мусатова как истина бесспорная и в высшей инстанции. Вслушаемся, с какой неколебимой уверенностью, даже несколько свысока, как человек весьма искушенный в своём искусстве, поучал он позднее сотоварища-художника (Н.С.Ульянова) — в тот период, когда уже ощущал себя способным на творческие постижения (в 1899 году): «…нужны ракурсы, телодвижения, рисунок. (…) А ты, как институтка, спишь с раскрытой книгой под подушкой, думая, что утром откровение тебя посетит. Рисунок, брат, надо. А для рисунка откровения не бывает. Нужно терпение да школа. А ты школы-то не прошёл, даже не понюхал. Ведь все москвичи без школы! Бредут ощупью, впотьмах. Бредут к искусству окольными путями и эти талантливые куриные следы называют русской школой, национальным искусством. А взять любого из вас да бросить в Эрмитаж или Дрезден, так вы только ругаться будете. Ничего не поймёте. И ту веревку, на которую нанизано искусство всех времён и наций, разглядите так же, как сосунок паутину. Я знаю, у москвичей взгляд независимый, они будут утверждать, что всё человечество живет рутиной, и, чтобы показать всему свету свою непосредственность, станут в пиджак совать ноги, а на руки натягивать штаны, это, конечно, оригинально, и, может быть, национально, только голова-то, по-моему, будет всё-таки не на месте… Ты уж не сердись, что я ругаюсь»8.
Может, парадоксальный и иронический образ, употребленный в этом письме, не без влияния Чистякова возник (а то и вообще от профессора услышан был).
В тот же период, ощущая, что сам он уже овладел основами мастерства, писал Борисов-Мусатов благодарно своему учителю (6 апреля 1900 года): «Вы первый заставили смотреть меня на искусство как на дело самое важное, как на дело, требующее самого серьезного и нравственного к себе отношения и самых больших жертв»9.
Вот главное: «нравственное отношение» и «самые большие жертвы»… Конечно, не Чистяков открыл Мусатову эту истину — он, вероятно, лишь точно и ясно, как и всегда во всём, выразил то, что в душе художника давно жило: ведь и без того всё было пожертвовано искусству. В искусстве заключался смысл жизни Виктора Мусатова, искусство стало и мечтою его, и идеалом, и жизненным принципом. Искусство определило для него все ориентиры на жизненном пути. Он жил в искусстве и иной жизни уже не желал.
Но чтобы жить в искусстве, нужно
Он учился у Чистякова, в Академии, он учился у великих европейцев в Эрмитаже, он учился и у современников своих на Передвижных выставках и в Третьяковской галерее, которую исходил вдоль и поперек во время своих пребываний в Москве. Он учился и непосредственно у самих передвижников в Училище живописи… Что хотел обрести он, всматриваясь в выставочные и музейные полотна? Да всё то же. Можно сказать уверенно: он изучал прежде всего разнообразие формальных технических приемов живописи и рисунка. Ни с какой иной целью ведь и Чистяков не отправлял своих учеников в Эрмитаж, наставляя: понять, как «поставлен глазок у Веласкеса» или «как горят фрукты у Снейдерса». Того же искал Мусатов и у русских художников, прослеживая новые пути в искусстве.