— Так нешто мы не поднимаем? Разверстка была — поднимали, ликбез — поднимали, потом нэпом поднимали, потом колхозом всем поднимали, теперь вот пятилетка какая-то.
Вроде бы и на русском языке говорят, а ничего не понять! Странный язык у взрослых и удивительное умение объяснять простое сложно, а сложное — вообще никак не объяснять. Будто нарочно все запутывают.
Под такие разговоры я засыпал, чтобы проснуться к следующему:
— А Марфа-то от тифа померла. Сгорела как свечка. Четверо детишек у ей осталися. Младший-то вслед за ней сразу ушел, а остальных крестный забрал к себе в…
И к следующему:
— …ну потом, комиссовали, конечно! Куда мне воевать-то четырехпалому? Отправили в губернский Рабкрин, а там помотало меня по Сибири-матушке…
И к еще одному:
— При царе еще Алексашке родился. Однако за столько лет ума не нажил. Глаза есть, видеть — нету. Как есть — дурак…
Они начинались, продолжались, прерывались и начинались новые — интересные и совсем непонятные.
Хорошо мне внизу! Тесновато немножко и ворочаться не получается, вонюче очень — от грязных портянок и еще чем-то кислым из угла несет, но все равно хорошо. Никто меня не шпыняет, никто не командует, едь себе да едь…
— Вставай, братишка! — настойчивый шепот Алексея прорывается сквозь сон. — Вставай! Вроде бы уснули все. Выбирайся, оправиться пора.
Я не могу понять — где я, как здесь оказался и что нужно делать, но брат тормошит, одновременно зажимая мой рот ладошкой, сухой и крепкой, и я просыпаюсь. Снова этот стук колесный, качающиеся редкие фонари, табачный дым вокруг них, чей-то храп в стороне; вдруг сваливается понимание — я в вагоне!
Увидев, что уже не сплю, Алексей говорит:
— Молчи! За мной, быстро!
И мы спешим в тамбур, перебираясь через какие-то тюки, сумки, саквояжи, вытянутые ноги, руки, смердящие лохмотья. Я делаю свои дела, а брат нервно и быстро выкуривает две папиросы — одну за другой.
— Побегай и попрыгай, чтобы кровь разошлась, — зачем-то шепчет брат, хотя никто его здесь, в тамбуре, слышать не может. — Выпущу еще раз только под утро.
И я вспоминаю, что мне еще три дня и три ночи сидеть в этом проклятом чемодане!
Утром проверка проездных документов. В поездах с этим строго, это тебе не подвода деревенская. Нет билета — вылазь, расстреливать станем! Так мне Егорка говорил. А ему еще кто-то.
Все просыпаются, матерятся, кто-то молится. Где-то далеко, еле слышно какой-то нервный пассажир обещает жаловаться «куда нужно». Хорошо быть взрослым: всегда знаешь, куда нужно жаловаться. А я пока только мамке и мог жаловаться, а теперь и вовсе некому. А мамке на этих жаловаться бесполезно — она сама их боится пуще Конца Света.
Они долго топчутся у самого моего носа, но лапотница, у которой сын в Челябинске образа рисует, дарит им пару яиц и чеснок.
— Спасибо мать, за чесночок и яйца. Спасибо. А то другие-то всяко обозвать стараются. Будто мне делать больше нечего — вышел на дорогу, да останавливаю поезда, ищу нарушителей. Я дочек уже две недели не видел, понимаешь? Что они там едят — не знаю! Спасибо.
— Спаси тебя Бог, сынок, — бормочет ему вслед тетка.
Вещи не смотрят. Наверное, недосуг ковыряться в сваленной по всему вагону рухляди.
Поезд замедляет ход и останавливается.
По всему вагону — ровный гул голосов.
— Какая станция?
— Да какая-какая! Никакой. Поле чистое! Вон, кони пасутся!
— А чего ж тогда?
— Сходи к машинисту, спроси! Может, уголь кончился?
— Ох, это точно не банда? — охает «лапотница».
— Окстись, мать! Какая банда? Двадцать девятый год на дворе! Их уже даже и в Туркестане всех извели, — веско обрывает ее Алексей. — Нам на курсах рассказывали!
— Боязно, сынок.
— Семафор красный включился, вот и остановились, — бормочут в бороду «калоши». — Как дети, ей-богу!
Поезд стоит долго.
Я успеваю съесть-сжевать-высосать еще один сухарь. Мне тягостно и уныло. В коровнике было лучше. Ну и что, что пол земляной, крыша дырявая и окон нет? Здесь вон они есть, только смотреть в них мне нельзя. Никак не можно. Только ночью, когда ничегошеньки не видно! Наташка поди уже до дыр их проглядела… Везет ей. Из Пензы в коровник ехали в теплушке лошадиной — она все видела в щели, теперь обратно едем, она снова всю дорогу посмотрит. А я: туда — маленький еще, если и видел чего, то не запомнил, обратно — того хуже, в чемодане! Будто я рушник какой! Или сапог.
Шум снаружи нарастает:
— Сколько можно? Три часа-четвертый уже пошел, как стоим! Кто-нибудь, узнайте у начальника поезда, в чем дело?
— Вот такая умная — сама и иди узнавай!
— Я не могу, у меня дети!
— А у меня кто? Свиньи?
— Что вы, в самом деле!
— Это действительно невыносимо! Проводник!
— Да! Кто-нибудь видел проводника?
— Да замолчите вы! Просто встречный поезд пропускаем. Ветка-то одна…
— Да где же он?…
Вагон резко дергается, грохочет и наконец-то начинает движение.
— Это еще ничего, — сообщает какой-то балагур. — В прошлом годе в этом месте двое суток стояли! В соседнем вагоне поп успел двух попутчиков оженить!
Даже я в своем чемодане хмыкаю и закусываю кулак: поехал человек в дорогу, да в ней и женился! Разве не смешно?