Но Сандро не желал быть учеником, — пусть даже самой природы. Если предназначение живописца лишь в том, чтобы копировать натуру, стремясь создать иллюзию реальности, усвоив правила перспективы, пропорции, соотношения и композиции, то художник действительно ничем не отличается от ремесленника, лишенного вдохновения и фантазии; человеческому разуму в этой среде не остается места. Человек — творец, это он уже усвоил, вращаясь среди философов с виллы Кареджи. Созидать ему помогает фантазия. А что это такое? Фра Филиппе, если это было возможно, избегал списывать своих Мадонн и святых с конкретных лиц. Его разум рождал персонажи, похожие и в то же время не похожие на окружающих людей. Липпи мог часами сидеть перед фресками, изображающими Страшный суд или святого Георгия, попирающего дракона, и размышлять, иногда вслух. Вот эти крылья взяты у летучей мыши, когти — у кошки, хвост — у ящерицы. Тут все понятно, но как родилось целое и почему оно должно выглядеть именно так? Или это божественное озарение, позволившее живописцу увидеть то, что недоступно простым смертным?
Размышления о природе фантазии могли завести далеко. Некоторые, задав сами себе этот вопрос и не найдя на него ответа, на том и успокаивались. Другие же пытались проникнуть глубже, не боясь подходить к опасным рубежам. Среди них были и такие, кто полагал, что живописцам дан дар наделять свои творения душой, и даже те, кто верил: в ночной тишине и безлюдье картины могут оживать. Недалеко от них ушли и некоторые заказчики, просившие поместить их изображения рядом с Мадонной и святыми — и не только из желания оповестить всех, что это именно они облагодетельствовали ту или иную церковь. Они были уверены, что их нарисованные двойники могут попросить небесных заступников о спасении их душ.
Мнений здесь было множество. Фра Филиппе, например, задавался мыслью: нарисованный художником образ Девы Марии не имеет ничего общего с истинной Богоматерью, ибо сколько живописцев, столько Мадонн, непохожих одна на другую. Так кому же тогда молиться верующим? Церковь давала ответ: все эти изображения — всего лишь символы недоступного прообраза. Фичино придерживался другого названия — «талисман» — и высказывал предположение, что подобные амулеты притягивают «дух» или благоволение тех, кто на них изображен. Правда, говорил он это о богах языческих, но теперь все так перемешалось! Что же касается фантазии и вдохновения, то философ допускал, что живописец, как и поэт, способен улавливать «идеи вещей», о которых говорили у Платона.
А вот с тем, что художник может наделить свои картины душой, Марсилио был не согласен. «Верно то, что искусство есть подражание природе, — писал он, — верно, что, имея разум и опыт обращения с существующими вещами, художник может создавать несуществующие вещи. Но содеянное им — мертво, ибо он действует извне и способен созидать лишь внешнюю форму вещей, в то время как божественная мудрость формирует природу „изнутри посредством духа и разума, которые присущи материи. Природа — это искусство, которое изменяет сущность вещей, порождая жизнь. Поэтому искусство людей никогда не станет тождественным искусству природы. Человек никогда не уподобится Богу, вдохнувшему душу в Адама“».
«Символы», «талисманы», «искусство природы», «идеи вещей» — при желании Сандро, конечно, мог бы постигнуть премудрость всех этих понятий, но он был живописцем, а не философом. Главным для него было то, что, как бы искусно человек ни подражал природе, он не проникнет за внешнюю форму. Следовательно, предназначение искусства в другом — это созидание прекрасного, радующего глаз, или же создание тех «талисманов-символов», которые приносят людям пользу, помогая их общению с Богом. Если заказчик находит прекрасной иллюзию природы, то он должен получить желаемое. В конечном итоге живописец — всего-навсего ремесленник, и для него важно продать свое творение.
Большинству граждан Флоренции было не до размышлений о предназначении живописи — мало ли что толкуют бездельники на загородных виллах и какие басни там рассказывают! И состязания живописцев их не волновали. Чума стремительно приближалась к воротам города; то там, то тут в окрестностях вымирали деревни и монастыри. Казалось, еще немного, и «черная смерть» триумфально войдет во Флоренцию. В город спешно завозили уксус, чтобы убивать заразу, и дрова, чтобы сжигать зачумленный скарб. В церквях служили мессы, улицы и площади обносили святыми реликвиями. Чума упорствовала — отпугнутая чудодейственными средствами, она отступала на несколько миль, но потом начинала подкрадываться снова, уже с другой стороны. Эта смертельная игра продолжалась все лето. Как всегда, суеверные флорентийцы и на сей раз стали искать причины надвигающегося бедствия, и, как обычно, виновными оказались те, кто, по их мнению, навлек гнев Божий своей богомерзкой жизнью и распространением язычества.