В моём мире было очень пусто. Кроме меня в нём совсем никого не было. Я попробовал слепить из пластилина кого-нибудь, кто мог бы быть моим другом. Однако, увидев следы пластилина на одежде, мама выбросила его в мусорное ведро. Мне было очень странно и почти больно смотреть, как материал, в котором столь материально воплощались мои фантазии, лежит в мусорном ведре, приравниваясь таким образом к гниющим остаткам пищевых продуктов и строительному мусору. Это было похоже на настоящее убийство сказочного героя. Я попытался приносить домой коряги и камни, чтобы из них сделать существ, которые населили бы мир моей комнаты. Мама выбросила их всех, хотя я уже успел дать им имена, придумать биографии и даже нарисовать свидетельства о рождении. Она сказала, что не потерпит в доме грязи. Я сказал: “Я же всё это делаю в своей комнате…” Она сказала: “Что? У тебя нет ничего своего. Ни-че-го. Понял? Даже та одежда, что на тебе, тебе не принадлежит”. “Даже трусы?” – спросил я. “Да, даже трусы. Потому что ты сам не зарабатываешь денег. Поэтому у тебя нет ничего и ты не имеешь права ничего решать в этом доме”. Эта мамина тирада очень сильно меня напугала: я лишался последней цитадели в этом неприятном враждебном мире. Я оказывался голым и беззащитным перед четырьмя миллиардами неправильных людей. “Ладно, – подумал я, – Может быть, папа считает иначе…” Через несколько дней папа вошёл в мою комнату и спросил: “Почему тетради лежат не на месте?” “У них тут место”, – сказал я. “Нет, – сказал папа, – Их место – в правом среднем ящике письменного стола”. “Папа, – сказал я, – позволь мне самому определять место для моих вещей”. “Нет, – сказал папа, – Ты в этом доме пока ещё права голоса не имеешь. Сейчас мы с тобой вместе определим место для каждой вещи, и после этого ты будешь каждый раз, попользовавшись той или иной вещью, класть её на место”. “Постой, – сказал я, – А если я пользуюсь какой-то вещью достаточно долго?” “Что значит долго? – спросил папа. – Ты же не можешь пользоваться чем-то долго непрерывно. Поэтому, сделав что-то с чем-то, положи это что-то на место – до следующего раза. Понял?” “Нет”, – ответил я. “Чего же ты не понял?” – спросил папа. “Я не понял, какое тебе дело до порядка в моей комнате? Моими вещами не пользуется никто, кроме меня – разве это не повод позволить мне самому определять место для них?” “Нет, – сказал папа, – потому что ты ещё недостаточно опытен и мы должны тебя научить, как жить правильно”. “То есть ты просто хочешь сказать, – сказал я, – что я глупее тебя?” “Естественно”, – подтвердил папа. “А как ты можешь мне это доказать?” – спросил я. Мама, слушавшая весь этот разговор молча, на этом месте не выдержала и сказала: “Сейчас я тебе ремня дам – вот и все доказательства!” “Подожди, – сказал папа, – Можно иначе”. И, обратившись ко мне, спросил: “Сыграем в шахматы?” Мы сыграли, и я, понятное дело, проиграл. Вечером того же дня в мою комнату было противно войти: она была похожа на музей или морг. Это было очень плохо. Заходя теперь в свою комнату или просто вспоминая о ней, я испытывал очень неприятные ощущения: мне виделся человек с очень правильным лицом и с отвёрткой в руке, он выкручивал болты из моих висков, а потом засовывал в получившиеся отверстия тонкий и длинный надфиль и двигал им внутри моей головы. А иногда он связывал мне за спиной руки пластмассовой прыгалкой и начинал убирать пинцетом с книжных полок последние пылинки. Я терпел несколько дней, после чего попытался навести в комнате свой порядок. Тогда папа взял всё, что, по его мнению, лежало не на месте, и выбросил в мусорное ведро. Это было похоже на удары с размаху по груди небольшим тяжёлым железным молотком. Я кричал. Папа выбросил тогда почти всё, что мне было дорого, нужно, интересно, почти всё, что связывало меня с общим миром. Выносить мусорное ведро было моей обязанностью. Я сам был вынужден вытряхивать из него в вонючий мерзкий контейнер то, что делало меня мной, предметы, которые были продолжениями моего ума и моего тела, мои некрепкие корни, удерживавшие меня в мире других людей. Что мне было делать? Я стал рисовать. Я рисовал города, комнаты, людей и других существ. И я стал жить в этих рисунках. Замечательно, что в качестве городского общественного транспорта в моих городах использовались бронетранстпортёры, а все жители были вооружены. Я знал, что никто не посмеет сунуться в мои города со своими порядками. Однажды я перепутал альбомы и сдал альбом с моим миром учительнице рисования – вместо учебного своего альбома. Она вернула его мне на следующий день. На каждом рисунке стояли нарисованная красной пастой пятёрка и роспись учительницы. Я был взбешён. “Какого чёрта?! – орал я на учительницу, – Кто Вас просил?!” “Я же поставила тебе пятёрки, – недоумевала она, – Чем ты недоволен?” “Кому нужны Ваши дурацкие оценки?! – я махал перед её лицом уничтоженным ею миром, – Вы испортили мои рисунки! Как Вы посмели? У Вас есть хоть какое-то представление об авторских правах?!” Мои города перестали существовать: я не мог позволить, чтобы моё творение кто-то оценивал – пусть даже и положительно. Я выбросил мир в урну и поджёг. Даже в мирах, нарисованных частями общего мира на других его частях, мне не было места. Я не знал, что мне делать. Я очень хотел, чтобы какой-нибудь из моих следующих шагов вывел меня в нормальный мир, в мир, где всё по-моему, где хорошо. Этого не происходило, поэтому каждый шаг – куда бы я ни шёл – был для меня страшным разочарованием. Следствием этого случилось то, что я возненавидел сам процесс ходьбы. Большую часть своего времени я стал проводить сидя на диване, завернувшись в покрывало и слушая музыку. Чаще всего это были Луи Армстронг и танго Оскара Строка. Погружаясь в звук, я немного отвлекался от существования здесь, и мне было не так плохо. Один раз я так спешил включить проигрыватель, что не помыл за собой посуду после обеда. Тогда родители стали, уходя из дома, вытаскивать из проигрывателя предохранитель. “Раз музыка мешает тебе выполнять твои обязанности, – говорили они, – перебьёшься без музыки”. В этот момент я превратился в точку.