С тех пор как дух божий снял с нас запрет касательно взимания золота и серебра, мы немало набрали сего добра в баронских замках: в Сулье, в Ришаре, в Вен-Буше, а также во многих ризницах, в церковных домах, в поместьях, в жилищах богатых горожан и купцов, и теперь огромный котлище доверху полон серебряной и золотой посудой, распятиями, вазами, чашами, кропилами, подсвечниками, обручальными кольцами, перстнями, ожерельями, булавками, — все было из золота или из серебра, и такое все разнообразное, что мы и половины того не знали, — к примеру, не подозревали, что женщины носят как украшение золотые крестики «ментенонки», кои ввела в обиход маркиза де Ментенон, сделавшаяся нашей королевой или почти что королевой, как сообщил нам Ларжантьер; одно время он был золотых дел мастером в Юзесе и мог перечислить нам всяческие драгоценные побрякушки, мы же все сроду не слыхали, что есть на свете такое множество дорогих безделок, что можно из них сложить целую гору, если поскрести скребницей по всему королевству.
Было тут немало золота и серебра в монетах: луидоры, дукаты, пистоли; иные с отчеканенными на них изображениями королей, о коих память и не сохранилась бы, не будь Этих монет.
За одну пригоршню драгоценных побрякушек каждый из нас мог бы купить себе паспорта, пропуска, подорожные, радушный прием в протестантских странах, вкусные яства и жарко натопленные горницы, беспечальное житье, а после спокойной старости ждала бы нас мирная кончина, уготованная добрым христианам.
Жуани помешал жар в печи и заворчал с притворной досадой:
— Никуда такие печи не годятся!
Моя Финетта бросила в один из тиглей золотые часы, владельца замка Вен-Буш и сказала тихонько:
— Ах, жалко Горластого! Мы же его хорошо знаем, он не на золото польстился и даже не думал время по часам узнавать, он, бедняга, и по солнцу время хорошо узнавал, а просто забавно ему было слышать, как они тикают!..
Все вокруг загомонили: «Да, да…», — ибо преисполнены были в тот час доброты, чувствуя себя глубоко счастливыми, оттого что мы, такие бедные, нищие, а вот обладаем сокровищами, которые двенадцать ленных владений и церковных приходов накопили за двадцать столетий, но все сии богатства мы обратим в смертоносные градинки, и господь в праведном гневе низвергнет их на врагов наших.
И вновь раздался веселый голос Жуани: «В огонь! В огонь!» Мы подхватили его клич и, хлопая в ладоши, кричали: «В огонь! В огонь!»
Ведь накануне вечером нашего Жуани осенила мысль, что раз мы не можем больше раздобывать свинец ценою золота, то надо поступить иначе, и он воскликнул:
— Нет благородного свинца, так будем лить пули из презренного золота.
В полночь сменили дозорных, и они поведали нам, что безумная пляска пламени и теней, клубы красноватого дыма над трубами, отзвуки громового смеха чуть было не внушили им веру в нашу собственную выдумку о сатанинском шабаше. Рассказывая о сем, наши дозорные, закоченевшие в студеную ночную пору, грелись у огня, и бурлящее в тиглях варево отбрасывало на них золотистые отсветы.
Когда закончилась плавка и разлив по изложницам, женщины воспользовались печным жаром, чтобы приготовить рождественскую похлебку, но остатки высохших, твердых, как кость, каштанов разварить оказалось труднее, чем расплавить золото из церковных ризниц.
От тлеющего жара еще долго шли и свет и тепло, так что мы успели выпить винца, хранившегося в больших оплетенных соломой бутылях в подвалах настоятеля Гермского монастыря, успели отведать лепешек из мучных поскребышков. Вот как пировали воины господни.
Последний гончар селения Пло выпятил закопченную; свою грудь, словно хотел вдохнуть последнее дыхание последней своей печи.
И в эту новогоднюю ночь, после отливки золотых пуль и скудной трапезы, нам ниспослано было светлое мгновение — грустное и счастливое, краткое мгновение забытья, — мы как будто были вне времени на рубеже старого и нового года; мы с моей любимой прижались друг к дружке в укромном уголке, и я шептал ей на ухо:
— Люблю тебя, Франсуаза! Люблю тебя, моя Франсуаза! Люблю тебя так же сильно, как бога! Слышишь, возлюбленная моя, — так же, как бога. И он меня слышит, но ведь он, господь всеведущий, давно все знал, еще раньше, чем я это понял, и он дозволил мне так любить тебя. О и даже непрестанно укреплял мою любовь, и она все росла, росла, Франсуаза. Если б ты знала, какая она большая! Сам того не ведая, я весь проникся ею, сердце мое так долго впитывало, впитывало ее, что стало подобно каштану, налившемуся, круглому в колючей своей оболочке, и вдруг твердая оболочка лопнула — хлоп! — и новенький, блестящий молодой каштан выскочил из своей жесткой власяницы. Хватай его скорее, моя возлюбленная, он бежал из темницы, он рос только для тебя…
Я говорил, говорил ей на ушко чуть слышным шепотом; я шептал ей о своей любви еще и в тот миг, когда огонь в печи взметнулся в последней вспышке и осветил влажную синеву глаз моей Финетты, прекрасную, как лазурь чистого кеба.