Жених мой перед господом, выводить на бумаге слова, что вертятся у меня на языке, писать с великим трудом — ведь это все еще жить немного тобою, только гобою. Грамота досталась мне не по наследству, не от природы, не как пища, коей меня вскормили, — это ты, Самуил, первым посеял в душу мою семена, а ныне, как плющ, цепляются по бумаге мои мысли, тянутся к моему Писцу, даже попирая самое смерть, словно ветви, зеленые и зимою и летом. Мой дорогой птенец, выпавший из разоренного гнезда в Гравасе, навеки мои мысли с тобою, как побеги плюща, цеплявшиеся за стены, разрушенного вашего дома. Горькие плоды дикого деревца приношу я тебе, но ведь это единственное, чем я могу одарить тебя. Прими же мой дар. Как живо в сердце то, что было! Словно вчера мы пасли с тобою вместе твоих и моих коз, и они, перемешавшись в одно стадо, щипали траву в лощине Пери, а ты тем временем писал мне в псалтыре на полях страниц большие буквы — А… Б… В… Большие-большие, будто моим глазам и не увидеть было буквы величиною поменьше. И в те дни я первая увидела свет, озарявший твое чело! Уже тогда! Милый мой пастушок, как сладко мне было открывать тебе свое сердце!
Продолжение следует на обороте форзаца,
на чистой странице.
Я хорошо тебя знаю — тебе, думаю, не терпится выяснить, где я сейчас, как и почему сюда попала, — это Для тебя важнее, чем читать мои сердечные излияния. А зачем, раз уж я здесь, дорогой мой, остроносый зверек, хорек, книжный червяк? Не стоит тратить карандаш (и портить зубы, подтачивая его) для того, чтобы подробно расписывать, как все произошло из-за самой простой случайности. Право, мне кажется это столь же напрасным, как спорить из-за лишнего полена дров, подброшенных в костер (понимаешь меня?), в то самое мгновение, когда тебя уже охватило весело пылающее пламя! Ведь пришел последний час, и от былого остается только хорошее, самое лучшее. Хвала господу, я изведала немало счастья, брат мой во Христе, любовь моя! Вспомни последние дни, когда мы шли с тобой вдвоем, возвращаясь в горы. Мы спали, прильнув друг к другу, и словно становились едины телом, так было и во мраке ночи и даже при свете солнца — утром минутку-другую или днем после трапезы, когда приляжем, бывало, отдохнуть… Мы отдыхали и без особой к тому необходимости, например, под горой Бегюд, — в той пещере, куда мы прятались в первый раз от грозы. Нам с тобой полюбилось изображать ягненка и пастуха, даже когда нас не заставлял греться таким образом жестокий холод. О Самуил, любовь моя, навеки ниспосланная мне богом! Видишь, как я люблю тебя: совсем обнаженной показываю я тебе свою любовь, и если ты когда-нибудь прочтешь эти строки, тогда уж кровь больше не прихлынет к моему лицу… Самуил, счастье мое, перед самим собой человеку стыдиться нечего, а ведь мы с тобой единое существо (ты чувствуешь это?). И мы чисты, хоть нам уже не нужно блюсти себя ради целомудрия! И вот тому доказательство: стоит мне расстегнуть корсаж и взглянуть на тот образок, что ты дал мне, сняв его с себя, стоит мне наклониться и вдохнуть твой запах, и вот уж ты проникаешь в мои мысли, ты проникаешь в сердце мое, ты проникаешь во все естество мое, ты заполняешь меня, и каждая частица тела моего принадлежит тебе.
Продолжение написано на страницах 351–352,
которыми закапчивается первая часть книги.
Финетта начала писать на 352-й совершенно пустой полосе,
но там ей не хватило места, и она продолжала писать па 351-й странице,
где было напечатано:
ХРИСТИАНИН
А может быть, все-таки и найдется средство переправить тебе письмо, и ты тогда будешь сетовать, что я не воспользовалась случаем сказать, где нахожусь и как тут оказалась.
Со вчерашнего дня меня держат взаперти в каком-то замке, но в каком — не знаю, в большой комнате, где стоят на полках книги. Меня доставил сюда темной ночью большой отряд в двести, а может, и в триста человек, который шел под командой двух важных господ; один из них, сдается мне, мессир де Порт — тот, что отбил у нас Женолак после дела в Шамбориго; они, вероятно, выступили для расправы с Сен-Жюльеном и Касаньясом.