Помнил Юрий Родригович, что дед тогда не просто про охоту говорил – а такой узор из слов своих выкладывал, чтоб с намёком, чтоб внук еще и для жизни что-то из урока захватил. И притчу еще присказывал старую про то, что в давние времена рябчик был с человечий рост, красоты невиданной, с грохотом пробирался сквозь чащу и кормился честными трудами – лес корчевал, поля засеивал, зерно убирал. И прозывался он тогда иначе. И прогневил однажды своим независимым нравом завистливого лесного бога, да так, что тот превратил вольного сильного красавца-трудягу в мелкую рябенькую птаху, до сладкой дармовой рябинки охочую. И остался у рябчика от былого величия один только грохотливый шум крыльев, чтобы думали, что взлетает в бору живность большая да могучая, да и то оказалось во вред – всяк охотник по этому треску-шуму сразу понимает, в каком месте птаха жирует и где ловчие петли подобычливей расставить.
– И вот подлетает птица… И, смотрит, – лежат на дощечке ягоды – ничейные лежат, и делать ничего не надо, искать не надо, в листве, в ветках путаться… И тут птица эта, льстясь на сладенькое, на бесхозное, садится к ягодам на край, а качельки-то вниз! А колышек-то вверх! И распрямляется ветка вмиг и затягивает, и утаскивает за собой петлю… Вот птица-то лапкой и попалась, повисит, потрепыхается вниз головой и затихнет!
Посмотрел тогда Панчес, а ребята уж отошли к деревцам, каждый вяжет, колышки цепляет, качельки устанавливает. И вроде верно все поставили.
Возвращаясь с полными корзинами опят, подбадривая отставшего дядю Шурика, достали из ловушек двух рябчиков, но одну из петель не нашли, а через три дня, снова выйдя по грибы, наткнулись на нее, – попавшаяся в силок птица уже успела испортиться. И Пашка тогда спросил про рябчика: “Что ж его зверье до сих пор не подъело?”. А Джегер вставил своё: “Видать, слишком высоко висел, – с земли не добраться… Вот и протух”.
В полтретьего ночи окна в черной громадине Степановского дома еще горели уютным желтоватым светом, через них можно было услышать хохот Степанят, матерные песни про чертей и неузнаваемо зычный, наполненный уверенностью и радостью жизни голос дяди Шурика:
– Обяза-ательно, обяза-ательно съездим и прове-едаем, но завтра. И узнаем, чё ему привезти. Завтра. А сёдня пьем. Пьё-ом и будем пить, а мозги кампассирывыть не бу-удем… У-уу-уу, нас ждут из темнотыы-ыы…
А где-то в сизых бурьянах поодаль от дома звук этого голоса пытался перекричать взволнованный дергач.
6.
Утром, еще раньше, чем на попутках добралась из больницы Зинка, Степановых разбудил долгий, занудный непрекращающийся стук. Барабанили в окно, потом долбили в дверь, потом снова возвращались к окну, и продолжалось это до тех пор, пока разозлившись, не вскочил с койки Пашка, не одел кирзачи и не звякнул крючком входной двери. Крючок закачался как маятник, углубляя в дверном косяке бороздку. Стучала медсестра Лена, и по ее мертвенно белому встревоженному лицу Степаненок уже почти догадывался, с какой вестью она пришла.
– Звонили мне из больницы. Отмучился… Отек легкого, сказали. От пневмонии… А он думал, туберкулез. А оно вон как…
Было слышно, как женщина глотает подступивший к горлу комок.
– Аа-а… – Пашка переваривал информацию, соображая, сон это все или явь. – Вы зайдите, теть Лен.
– Ребята, если какая помощь нужна, – продолжала она сдавленным, тихим, почти сиплым голосом, – то…
Поднялся Славка, вышел с лицом безучастным и сосредоточенным, все слышав, бросил быстрый вопрос в их сторону:
– Умер, да?
И, время не тратя на сантименты, быстро ушел в избу собираться. Пашка и Лена услышали шум в комнате, как если упало что-то тяжелое, потом кто-то промычал в глубине избы – вроде бы Джегер. И следом послышалось приглушенное Славкино рявканье: "Хватит валяться, сука, батя умер".
Дядя Шурик выбрался из-под опрокинутого Славкой топчана, почесал ушибленное ухо, подхватил свою курточку, в которой приехал еще из Выборга и, направляясь к выходу, пробормотал: “Да, протух рябчик-Николаша…”.