К машине отбегал оборачиваясь. В её чёрном, из-под угля, сыром кузове теснились нахмуренные, нахохленные – трезвые – или развесёлые, бесшабашные – хмельные – односельчане; матерно и бестолково распевал перебравший мужик.
Пропала в серенькой дымчатой дали Любовь, бежавшая вслед за машиной с женщинами и ребятишками. Пётр нахлобучил на голову стежёнку, стиснул зубы: война, так война!
Через три недели в составе сформированной в Иркутске пехотной дивизии паровоз помчал Петра Насырова далеко-далёко – на неведомый для него запад; «там, – не раз слышал я от дедушки эту поэтичную, чем-то приглянувшуюся ему, но страшную по своей сути фразу, – уже собирала людской урожай жница-война».
Пока ехали, Пётр или валялся на нарах, уставившись в закоптелый дырявый потолок, или слепо смотрел из вагона. «Смотреть-то смотрел, да ничегошеньки толком не видал я, – рассказывал он после войны, – потому что и на дух не хотел видеть и слышать чужой земли. И как горько-сладко вспоминалось мне!..» А вспоминал он городок Вёсну, реку Вёснушку, своих домашних, поля, завод и его духовитые запахи – свежих опилок и корья со смолой. Чем дальше уносило Петра от родимого уголка, тем горше дышалось ему.
В вагоне – сплошь молодняк, зрелых, семейных мужиков двое-трое. Парни всю дорогу гоготали, друг над другом подшучивая, резались в карты, с развязной весельцой зазывали на станциях девушек. Пётр поглядывал на своих «желторотых» сослуживцев хотя и не свысока, однако сердили они его крепко: «Неужто не понимают, куда и зачем едут? Неужто сердце не стонет по близким?..»
К этому его безрадостному настроению налипало раздражение на бравого молоденького лейтенанта, командира взвода, недавно окончившего военное училище. Лейтенант был влюблён и в свои всегда до блеска надраенные сапоги, и в подогнанную под свою худосочную фигурку гимнастёрку, и в фуражку с лихо загнутой тульей, и в командирские уставные команды – во всё военное, во всё отважное, мужественное. К солдатам он обращался значительно насупясь, силился говорить с хрипотцой, однако голос его оставался голоском, трогательно юношеским, певучим. «Тоже мне – герой! – думал о нём Пётр. – А чуть что – струсит…»
В дороге эшелон бомбили. Паровоз с оглушительным грохотом и шипением затормозил, люди стадом повалили из вагонов в лес, давя, затаптывая друг друга. Земля вздымалась к потемневшему небу и бросалась, как взбесившийся зверь, на кого придётся. Через сутки спешно починили рельсы, кое-как прихоронили погибших, вернее, куски от многих из них, и эшелон понёсся на юго-запад, но уже никто не играл в карты и не улыбался.
За полночь всех где-то в степи высадили и сразу же возле железной дороги приказали рыть окопы. Как рад был Пётр этой хотя и пустячной для него, но всё же работе: работа – вот где он чувствовал себя на своём месте, вот что приглушало в нём тоску. Вдруг – выстрел в окопе, хотя было настрого приказано соблюдать тишину, не зажигать огней.
– Ну и дурень же! – расслышал Пётр чей-то юношеский шепоток.
– Для него, паря, все мучения уже закончились, – отозвались с тяжким тусклым вздохом.
На секунду-другую высветили фонариком чьё-то сломившееся тело; в подбородок самострела было вставлено дуло винтовки, а палец закостенел у курка.
На рассвете дозволили вздремнуть, но Пётр не смог уснуть. «Душу, – рассказывал он нам, – колотило, а кровь замерзала, казалось, до льдинок: внутрях кололо меня, как иглами. Страх этак проявился во мне или что… Ох, не забыть мне той ночки!»
К нему в потёмках подползли трое «желторотиков» из его взвода и горячо сманивали в близлежащую деревню, в которой можно будет, уверяли они, разжиться самогонкой и харчами, а может, и с солдатками повеселиться. Но Пётр отмахнулся, выругавшись.
Утром – солнце, тишина. Роса на траве и цветах посвёркивала лучиками, застрекотало, запело вокруг. «А может, и война, как ночь, закончилась?» Прокрались в окопы весёленькие, подвыпившие, самовольщики; довольно усмехаясь и облизывая подпухшие губы, наперебой рассказывали бойцам, как провели часть ночки и утречко. Неожиданно – к ним старшина с солдатами:
– Сдать оружие!
– Ты чего, старшина? – ещё усмехались они, но уже вкось.
С их плеч посорвали винтовки, заломили руки.
Часа через два полк выстроили; на середину вывели под конвоем троих «дезертиров» и поставили их возле трёх неглубоких, только что вырытых ям. Они ошалело, но со звериной чуткостью всматривались в обомлевший, но тугой, словно забор, строй солдат и, видимо, хотели спросить у них: «Вы чего задумали, земляки? Мы же всего-то повеселились, подурачились. Мы же пацаны ещё, не видите, что ли?» Один из них подкошенно повалился перед ямой, позеленел, однако его потрясли за плечи и установили на прежнее место.
С коростовато серо-бурым от бессонницы лицом офицер свежим, однако, голосом зачитал приговор военно-полевого трибунала. Следом – три залпа. Спешно закопали; холмиков не соорудили. Тут же полку было приказано занять в окопах оборону и приготовиться к бою.