Вёсну-городок я совсем не узнал с горы – весь сверкает, мечет во все стороны острые, жгучие лучи, – мы зажмуриваемся. Представляется, что улицы за ночь завалили яхонтами и алмазами; когда же солнце взошло – лучи тысячекратно умножились в сем богатом необыкновенном даре. Мне не хотелось признать очевидное: то, что я вижу, – призраки, всего лишь отражения в стёклах домов, теплиц, фонарей, бог знает чего ещё.
Дедушка что-то промолвил.
– Что ты, деда, сказал?
– Философствую, внук, – мягко усмехнулся он.
– О чём?
– О том, что вижу. Думаю о тебе, о себе – обо всех нас.
– Скажи, деда, что же ты нафилософствовал?
– А вот думаю: как сверху, издалече оно, сущее-то, красивше да обманчивей. Здесь, наверху, мнишь одно, внизу же оказывается совсем, совсем-то другое.
– Я, дедусь, так же думаю.
– Вот и
– Не поднимусь! – зачем-то и здесь прихвастнулось моему непослушливому языку. Но дедушка взглянул на меня с прищурцем-смешинкой, – и я спешно наклонился, не в силах открыто смотреть в его глаза.
– Что ж, внук, пойдём?
– А куда?
– Во-о-он туда, – махнул он куда-то в поле.
Мы пошли тропой, она игривой змейкой-заманкой вилась между полей, богато засеянных клевером, рожью и «зелёнкой» – кормовой травой. Солнце мало-помалу стало припекать, разгораясь золотым огнём. Я сбросил сандалии и потопал босиком по бархатисто мягкой, ещё присыпанной росой, но уже тёплой земле. Она щекотала ступни и щиколотки, с каждым моим шагом вскидывалась серебристыми облачками. Я наблюдал за кузнечиками, которые перепрыгивали через тропу с поля на поле. Они стрекотали до того заливисто и звонко, что я другой раз не слышал своих и дедушкиных шагов. К хору кузнечиков завзято присоединялись вездесущие жуки и мухи, они без церемоний жужжали и звенели перед самым моим лицом и ухом.
А какой уморительный народец суслики! Выскочит на волю какой-нибудь хозяин норки, мордочкой повертит, узрит нас и – превращается в столбик, но глазёнки отчаянно сверкают. Поближе подойдёшь – иной мигом уныривает в своё надёжное убежище, а за ним – стрелой его хвостик. Другой, смельчак, подпустит тебя предельно близко, важно повертит мордочкой, однако, воинственно распушившись, улизнёт в траву или скроется в норке.
Сколько повсюду чего-то и забавного, и прелестного, но и великого и величественного по своим размахам и красотам!
Моя душа была восхищена, очарована. Она не могла, видимо, уже оставаться во мне, ей, возможно, захотелось какой-то особенной самостоятельной жизни, и в какой-то момент я осознал – я лечу. Нет, нет, не по-настоящему! Это душа, душа моя потянула меня за собой к каким-то высям. А что я сам? А я размахивал руками, как птица крыльями, подпрыгивал, в любовании и восторге поднимая голову к небу. Я размахивал руками увлечённо, если не сказать, что самозабвенно, даже приплясывал на цыпочках, будто вот-вот и – повился, повился к небесам. Однако внезапно вспомнил – со мной же рядом дедушка идёт! Мамочки, как стыдно, как стыдно: разве можно так себя вести взрослому мальчику, почти юноше, да что там – почти что уже мужчине! Я украдкой, с боязливостью взглянул на дедушку. Что же он? А он размеренно шёл чуть впереди и углублённо, но с этой своей удивительной чутьчутошной улыбкой смотрел под ноги. «Какой хитрец! – подумал я облегчённо. – Видел мои выкрутасы, но притворяется».
Не знаю, может быть, дедушка видел, а может быть, и нет. Он молчал. Он был мудрый человек, поэтому, наверное, и молчал. Мудрецу не к лицу говорить обо всём, что он видел и знает, – правда ведь?
Мы приметили вдалеке дым. Оказалось – свалка; на неё свозили мусор из близлежащих селений. Полыхали бумага и древесина, чадила резина, тлились сырые опилки; разило гарью и смрадом. Сажный и сивый дым широко забивал темью блистающее лазоревое небо, крался к высоко созревшему золотому яблоку – к солнцу. Дым, вообразилось мне, воздвигал стену-навал между нами и этим чистым, обильным близким урожаем полем, за которым угадывался лес, а дальше – Ангара, просторы таёжья. А за ними – ещё какие-то дали, неведомые земли с городами, с людьми, с незнакомой мне ещё жизнью. И вот дым – как препятствие, как преграда на моём пути в ту прекрасную – а разве жизни моей быть иной?! – жизнь.
Как мне было грустно, досадно… нет, надо быть точнее – обидно, да, да, именно обидно, что мы увидели в нашем прекрасном чистом поле свалку! Да, правильно: будто кто-то обидел меня, оскорбил, злопыхательски надсмеялся надо мной и дедушкой.
Мне показалось, что он хотел что-то сказать, однако – только лишь поводил языком по нестриженому, жёстко завернувшемуся седому усу. Сомкнул губы и, закинув руки за спину, а пальцы друг с другом сдавив, молчком продолжил шагать.
Сначала мы шли быстро, даже ускоряясь, а минутами едва не бежали. Когда же дым пропал за бугром, усмирили ход. Хотя дыма уже не было видно, но я чувствовал себя скверно.