Солнце уже прижигало. Трава прилегла, суслики не показывались, затаившись в норках. Калило пятки. Мы присели на бревно передохнуть. Дедушка сказал, смахивая ладонью с молодо разрумяненного лица влагу:
– Славно здесь… вдали от свалки.
– Ага.
Мы слушали прилетевший из соснового леса ветер. Он катил по тропе комки сухой травы, вскидывал ввысь бабочек, невидимой гребёнкой расчёсывал зелёные локоны полей. Почему-то ни о чём не хотелось думать и говорить, а просто сидеть и смотреть вдаль, на то, как наша тропа, войдя в лес, пропадала в нём, видимо, прячась от зноя между могучих сосен. В сердце потихоньку, наверное, с противлением самого же сердца, установился грустный покой.
Незаметно ко мне пришло новое, раньше не посещавшее меня чувство. Оно, помнится, было возвышенным, волнительным, таким, быть может, какое охватывает человека, когда он взберётся куда-то очень высоко и глянет вниз: ведь можно сорваться и убиться, а можно наслаждаться этой высотой, своей гордостью, что вот, мол, я выше всех взобрался и столь много и до того далеко теперь вижу. Но тем не менее – в чём же была суть того моего чувства? Наверное, так следует сказать: это было чувство понимания всего того, что я видел и слышал: и тропы, и неба, и леса, и солнца, и дедушки, и ветра, и самого себя – всего-всего, понимание, как чего-то своего родного донельзя, как чего-то своего глубинно внутреннего, интимного, оберегаемого от чуждого глаза и случайного влияния.
– Вот так я хочу, мои родные, чтобы было в жизни каждого человека, – неожиданно сказал дедушка. И сказал ясно, твёрдо, свежим голосом.
– Как, дедушка, так?
– А вот так, внук, как здесь, в чистом поле, вдали от свалки и смрада. – Он помолчал, всматриваясь в просторы земли и неба. – Я старый, скоро, поди, помру. А вам, моим детям, внукам да правнукам, жить да жить. Жить-поживать, как говорится, добра наживать.
Дедушка стал потирать свои мозолистые загорелые ладони, и я понял, что он очень волнуется, переживает.
– Любите, крепко любите эту землю. Она – ваша. Вы обязательно должны быть на ней счастливы и только счастливы. А иначе ради чего столько моих товарищей полегло на той окаянной войне, зачем страдали люди, боролись за лучшую долю.
Он призакрыл глаза и какие-то минуты молчал, зачем-то глубоко вдыхая хотя и горячий, но богатый чистыми самородными запахами воздух полей и лесов.
– Мало ты у нас бываешь, Пётр. В городе что за жизнь? Маета маетная! – потрепал он мои волосы, не улыбнувшись мне, как бы, видимо, надо было.
Мы снова шли – лесом, полем, потом снова лесом и снова полем. Однако же – куда? Куда? Зачем? А может, тот день приснился мне?
Да нет: я вживе помню, как мы изводились от жары; у дедушки росли на кончике носа капли пота. Он разгорелся, словно в бане, однако выправкой, облачением, ухватками мало переменился. Подобранный, не расслабленный ничуть. На все пуговицы была застёгнута его неопределённого цвета старенькая, перезаштопанная и перезастиранная рубашка с накладными военными карманами. Он – наверное, как солдат (а с кем ещё сравнить его?), – был туго затянут в поясе сыромятным ремешком. Не скидывал тяжёлых кирзовых пыльных сапог (может, босиком, как и мне, ему было бы полегче идти?); впрочем сколько помню его, он постоянно, в любое время года, ходил в кирзачах, а почему – не знаю. Не привычка ли с войны? И утягиваться в поясе, и эта неизменная рубаха-гимнастёрка, и общая подобранность его стати – по всей вероятности, оттуда же остались они с ним неизживной привычкой.
– Фу, жарища проклятая! – стал постанывать я, и с каждой минутой – и громче, и, не исключаю, настырнее (о-о, я был вредным ребёнком!), как бы исподволь упрекая дедушку за те мучения, которые он нежданно-негаданно свалил на меня, приехавшего из города в Вёсну играть, веселиться, – отдыхать, одним словом.
Но он молчал, молчал и, размеренно твёрдо ступая, неторопливо шёл, шёл. Так, как, возможно, когда-то в военных походах, марш-бросках.
Слои горячего, жаркого воздуха ломали перед нашими глазами горизонт и деревья, и там, вдалеке, воображалось, мир растаял, бурно взнялся и раскалённым морем катился в нашу сторону. Вот-вот захлестнёт нас с головой. Поля казались бесконечными, они становились нашей пыткой. Только по правому плечу виднелись зеленовато-синие ангарские холмы, и они для меня в этом знойном, немилосердном поле были желанными. Я невольно клонился вправо, заходил с дороги в пшеницу, однако секущие стебли и твёрдые комья земли вынуждали меня сойти на мягкую землицу колеи. Мучительно, до ярости в груди хотелось пить и есть. Да, дедушка, похоже, устроил для меня настоящий марш-бросок! Я измаялся вконец! Мне хотелось упасть и… и… что же? Потребовать что-нибудь для себя?
«Дедушка, зачем, за что ты меня мучаешь?!» – готов был прикрикнуть я.