– Маюсь! – радостно соглашался я. – В тягость, деда!
– Молодчага! Так-то оно по-нашенски, по-насыровски! Ну, что ж, Пётр батькович, получай работёнку. Ладь перегородку от собак: часть кролей завтра переселю сюда, а то в тех клетёнках им тесновато уже… Надо пожалеть зверьё.
Да, так и сказал: надо пожалеть зверьё. Мера жалости, мера доброты, мера милосердия – каковы они?
Ну, да ладно: не будем о вечных вопросах.
Я, деловитостью подражая дедушке, принялся приколачивать рейки к стойкам. Дедушка продолжил стругать, искоса поглядывая на меня, но притворяясь, будто не наблюдает. Я двумя-тремя ударами молотка – каюсь, не без щегольства, так свойственного мне! – вгонял гвозди. Пробовали двумя-тремя ударами забить гвоздь семидесятку? О, ещё та сноровка нужна! А дедушка меня обучил, и мне хотелось показать ему, что я был и остаюсь молодчагой!
Первую рейку приколотил отлично, вторую – тоже на славу, а вот третью, засмотревшись на беззаботную возню собак, – очень криво, кривее некуда, ну, просто безобразно. Прикусил губу: надо же опростоволоситься было! Украдкой взглянул на дедушку. Однако он по-прежнему притворялся, будто занят исключительно своим делом, и, видимо, ждал, что же я «такое-этакое-растакое» предприму.
Я, насилу прижав в себе сомнения и досаду, решил-таки, что, собственно, нет ничего особо страшного в криво прибитой рейке. «Хм, подумаешь, капельку скривил! Следующую прибью ровно, ровнее всех остальных. Ровнее самого-присамого ровного-прировного на свете!..» – подбадривал я себя, насвистывая.
Но только я взялся за следующую рейку и размахнулся молотком, как дедушка спросил, пристально, с неизменным своим прищурцем взглянув на меня и моё «художество»:
– Как там у тебя, Пётр, дела делишки?
– Продвигаются полегоньку, – бодренько отозвался я, пряча, однако, глаза. – Вот только… криво… вато вышло, деда.
– Ничего, бывает. Поправить-то не поздно. Оторви да пригвозди заново. А то бабка обсмеёт нас за халтуру: она, сам знаешь, просмешница ещё та.
Я, легчея сердцем, монтировкой оторвал злополучную рейку и победными двумя – много чести ей, чтобы тремя! – ударами молотка прибил её, как следует.
Когда я полностью закончил работу, дедушка подёргал каждую рейку – «попытал их на крепость». Потом похлопал меня по спине:
– Молодчага, внук.
– Правда, дедусь, хорошо?
– Правда, правда.
Скупая похвала заставила меня улыбнуться, но и, кажется, покраснеть. Я поцеловал в лохматую глупую морду наскакивавшего на меня пса Бульку и крутнулся на носочке.
– Дедусь, а может, ещё что-нибудь сделать? Я всё-всё могу! – принажал я на «всё-всё».
– На сегодня довольно: вечер уже, скоро бабка покличет на ужин. Пока отдохни, поиграй. А завтра ещё чего-нибудь сварганишь… мастак ты наш, – с чутьчутошной улыбкой прищурился и также чутьчутошно покачал головой дедушка, – так, как только он умел в целом свете.
Хотя и посмеялся он надо мной, но не обидел.
И радость во мне сверкала, и разгоралось тщеславие, однако откуда-то из глубины сердца выныривал и стыд за мою неудержную, хвастливую самоуверенность.
Дедушки уже нет на свете.
И никогда его не будет рядом со мной? – зачем-то порой спрашиваю себя.
Никогда, никогда, дружище.
Он умер, когда мне и двенадцати не было, и я, разумеется, мало что от него перенял по-настоящему, как надо было бы.
Вспоминая дедушку, я невольно всегда возвращаюсь сердцем в один день, тот, который я по-особенному провёл с ним. Обмолвлюсь сразу, что история, в сущности, как и, наверное, все выше рассказанные, пустяковая – хотя, предупреждаю, не крохотка! – но, как чётки или бусы, перебираю с нежностью каждое звенцо её уже не один год. Как ни стараюсь, но не могу вспомнить, куда мы тогда с ним направлялись и зачем? Куда меня вёл дедушка, к чему или к кому хотел привести? Во всём этом на первый взгляд незатейливом событии есть, если хотите, что-то ритуальное или даже – а может, не надо бы мне преувеличивать? – колдовское. Впрочем, пора шагнуть в тот день. Я жил в Вёсне на летних каникулах, то ли четвёртый класс закончил, то ли пятый, – теперь уже, думаю, неважно.
Утро. Я, сонный, разнеженный, утонул по плечи в перине и пуховой подушке и сквозь ресницы вижу новоявленные, бог весть откуда взявшиеся широкие яркие полотенца, настеленные на стены, полы и стол. Не понимаю и дивлюсь: кто же полотенца расстелил, к какому нежданному празднику? Я тяну к полотенцам ладонь, чтобы погладить их, но с сожалением и неуместной обидой ощущаю лишь сухую, шершавую стену. Приоткрываю глаза пошире – о! – да они просто солнечные блики. Лучи льются в дом через щели и дырки в ставнях.
Внезапно увидел маленького, седенького, озарённого солнцем старичка в окне, в котором, глухо заскрипев, отворилась ставня. Не пойму, что́ я вижу, – старичка в свете или свет в старичке? Казалось, он и свет вместе влились в комнату и потекли по стенам и полу.
Что за наваждение?!
Точит свет мои глаза, я всматриваюсь, жмурясь, – нет, не улетучился старичок, а посмеивается, щурясь. Эх, не признал я своего дедушку!
– Довольно, Пётр батькович, лежебожничать, – сказал он из-за стекла. – Айда вон туда.
– Куда?