Переселились Цирюльниковы в этот размашистый, как дворец, дом, ездили в дорогих автомобилях, бывали на курортах, – казалось бы, жизнь их расцветала для какого-то безмерного счастья. Однако Анастасия с досадой примечала, что тратится муж – не для неё, не в её честь, не ради семьи и детей. Но ради и во имя чего? – не могла она уразуметь. Весьма и весьма оказался для неё сложен её собственный муж. Внешне простоватый, не глупый, несомненный работяга, но что-то в нём не так, что-то настораживающе и даже отталкивающе «не по-человечьи» скроено. Пробовала говорить с ним откровенно, да Александр Иванович отмалчивался, пыхтел, раздражался. «Брошу его, – однажды решила она. – Вот денег вытяну побольше…» Но такие мысли удручали её, и она плакала: как-никак, но любить и уважать хотелось именно мужа, а не какого-нибудь чужого, хотя и ласкового мужчину на стороне, а потом жить фальшью и обманом. И мечталось ещё родить. И ещё после рожать, чтобы дом обогащался и детьми, и счастьем, простым человеческим счастьем, а не только этими кучами, ворохами дорогих вещей.
– Ты, Саша, живёшь только и только для себя, – упрекала Анастасия. – Может, нам расстаться?
Бывало, что он оправдывался, становился милым и ласковым – простым, понятным. Подхватывал её, такую легонькую, на руки и кружился с нею по комнатам, приговаривая:
– Всё для тебя, любимая!..
Савелий Хлебников лежал в гробу. Его старые родители окаменело сидели рядом на расшатанных стульях, купленных в каких-то пятидесятых годах молодости, не понимая, что и зачем перед ними лежит и что и зачем мелькает перед их глазами. Они не хотели и не могли поверить, что перед ними лежит их единственный ребёнок, их сын, которому уже никогда не подняться, не жениться, не родить детей, не порадовать их, стариков, внуками и своей женой, которая непременно была бы подстать ему – жизнелюбцу, добряку, умнице, каких свет ещё не видывал.
Пришёл мрачный, заторможенно-рассеянный Цирюльников, взглянул на товарища – зажмурился. Затряслись его громоздкие сгорбленные плечи:
– Узнать бы мне, какие гады тебя убили, Савелушка ты мой родной! – пьяно покачивался над гробом Александр Иванович. – Узнаю – своими руками задавлю. А я узнаю! Увидите, – узнаю! – рявкнул он, покачнулся и чуть было не упал. Его придержали.
– Совсем обессилел от горя.
– Не признать Александра Иваныча: какой-то весь высосанный, а в глазах – тьма тьмущая. Стра-а-а-шный!
– Как убивается, как убивается!.. – тихонько прицокивали старушки.
– Слух идёт: Цирюльников-де и
– Ну-у-у?
– Гну! Из-за денег нынешние толстосумы и дитё родное не пощадят. Знаю случай. После расскажу.
– Гляньте-ка на Цирюльникова – поматывает его, как ветром, а ведь могутный мужик.
– Сломался, видать. Ведь лучшего друга убили.
– Не сломался, а ломает его, как чёрта.
– Ну, зачем ты так? Не суди, да не судим будешь. Ведь видно и слепому – страдает человек.
– Разве могут эти нелюди страдать? Разве нужны им друзья? Деньги – вот их друзья и родственники.
– Н-да, деньга, шальная да лёгкая деньга, она что наркота: чем больше да дольше, тем нестерпимей охота. Говорят, жутко любит деньгу.
– А кто ж её, заразу, не любит? Крыша у него поехала, по всему видно. Гляньте, даже слюни текут, как у дебила. Он раньше, говорил мне Савелий, отличался всякими разными бзиками, а теперь, кажись, бесповоротно рехнулся…
Цирюльников и вправду со смертью Савелия изменился разительно, только по завидному росту, мощному туловищу, широким плечам можно было теперь как-то признать его. А так – и губы мокрились, и пустынные глаза на выкате окоченели, и сам он весь чудной, непонятный – какой-то подменённый.
Морозной ночью после дня похорон Савелия к дому Цирюльникова подкатил микроавтобус, из него выбрались трое здоровенных мужчин с бейсбольными битами, следом размякшим отсыревшим мешком вывалился, но устоял на ногах, высокий тучный мужчина. У каждого на голову была натянута защитная чёрная маска с прорезями для глаз и рта.
– Крушить подряд! Ничего не щадить, – велел этот полный мужчина, на глазах превращаясь из расплывшегося и безучастного в жёсткого и напружиненного. – Заплачу́ щедро. Вперёд!
– Как прикажешь, шеф, – с хохотцой отозвался один.
Ходко прошли по двору, навстречу – встревоженный, оторопевший охранник, однако его сбили с ног ударом в челюсть, связали, за руки за ноги заволокли с мороза в гостиную. Из закутка под лестницей показался ещё один охранник, заспанный, протирающий глаза. Он стал судорожно набирать номер на телефоне, но и его повалили и связали. Со второго этажа прыжками прибежала овчарка. Зарычала на непрошенных гостей, однако неожиданно замолчала, подошла к полному мужчине и заскулила, ластясь. Её хотели ударить битой, но мужчина потрепал овчарку по ухоженной шерсти:
– Собаку не трогать. Ещё в доме женщина и двое детей, их тоже не трогать, но связать, в рот – кляп. Живо!
– Как прикажешь, шеф.