Он спрыгнул с постели, потянулся, похлопал себя по узкой груди ладонями, как бы подбадриваясь, включил свет и перво-наперво – к зеркалу: сошли или нет за ночь три прыщика, которые нежданно-негаданно вскочили вчера? Сидят, черти! – досадливо отвернулся он от зеркала. Как стыдно будет перед одноклассниками, особенно перед девчонками и Аллой!
На кухне мать пекла пирожки. Отец дул на горячий чай в стакане и боязливыми швырками словно бы выхватывал губами и морщился.
– Отец, Илья поднялся, – как бы удивилась и обрадовалась Мария Селивановна, увидев вошедшего на кухню своего заспанного сына. – А я, дырявая голова, позабыла разбудить-то. Испугалась уж! А ты вон что, сам с усам, – говорила и подбрасывала она на потрескивающей сковородке пирожки.
– В школу, засоня, не опоздай, – счёл нужным строго, с ворчливой наставительностью сказать Николай Иванович и с хрустом откусил полпирожка.
– Не-е, папа, не опоздаю, – отозвался сын из ванной.
Отец развалко, как медведь, прошёл в маленькую, тесную для него, высокого и широкого, прихожую, натянул на свои мускулистые плечи овчинный заношенный до блеска полушубок, нахлобучил на коротко стриженную крупную голову свалявшуюся кроличью шапку, низко склонился к маленькой жене и деловито чмокнул её в мягкую морщинистую щёку.
– Ну, бывай, мать.
Перекатисто вышагивал он по ступенькам с третьего этажа. А Мария Селивановна вернулась в кухню, пошаркивая войлочными, сшитыми мужем, тапочками.
– Илья-а-а-а! ты какие будешь пирожки: с капустой или с картошкой? – пропела она в щёлочку запертой двери ванной, в которой шумно, с плеском умывался сын.
– Мне… мне… с кокосовым орехом, если, конечно, можно.
– Говори, иначе ничего не получишь!
– Если так строго – давай с капустой.
Пирожки были маленькие, хрустящие, маслянисто-сочные, Илья уминал их, запивая сладким, как сироп, чаем.
Когда он подсыпа́л в стакан сахар, ложечку за ложечкой, мать молчала, но покачивала головой: ведь всё ещё ребёнок! Мельком посмотришь – парень, мужчина, но приглядишься – совсем, совсем мальчишка, мальчик, мальчонка.
У Ильи розовато-бледное миловидное лицо с пушком усов, оттопыренные уши, припухлые губы, неразвитый округлый подбородок, тонкая шея. Если же попристальнее посмотреть, то можно обнаружить поперечную бороздку на высоком костистом лбу, которая несколько старила его юное лицо, – казалось, что Илья всегда сосредоточенно думал о чём-то весьма важном, мудром, но печальном. Глаза усиливали такое впечатление: густо-серые, однако с желтоватым отблеском, будто присыпанные пылистым песком или пеплом. Они сидели глубоко в глазницах и, представлялось, жили там отдельно, сами по себе. Лицо улыбалось, а глаза безмолвствовали, как бы сомневались или совсем не знали – зачем улыбаться?
Мать тревожили странные и непонятные глаза сына: как-то нехорошо это, – думалось Марии Селивановне. Сейчас она, стоя у газовой плиты и переворачивая скворчащие на сковородке пирожки, украдкой наблюдала за сыном. Он по-детски беззаботно мурлыкал какую-то модную песенку и шаловливо ногой задевал хвост кота Митрофана, а тот дремотно и независимо развалился на коврике под столом. Да нет, такой, как все. Простой и понятный, – отпустило в сердце матери.
Сын наелся и щеголевато прищёлкнул пальцами:
– Мерси, мама́, как говорят в старинных романах.
Глянул в зеркало – нахмурился, хмыкнул: торчат, паразиты, там же! Накинул на плечи куртку, кое-как повязался шарфом и выскользнул на лестничную площадку.
– А шапку, шапку-то! – метнулась за ним мать.
– Недалеко, мам, до школы! Пока! – как дирижёр, патетично взмахнул он рукой. Мария Селивановна всё же бросила ему, сбежавшему на второй этаж, шапку.
Слава богу, всех отправила, накормив и обласкав! И Марии Селивановне казалось, что нет на свете для неё важнее дел, чем всех своих накормить, обласкать, отправить на работу и на учёбу, а потом попросить у Бога, чтобы жизнь у них и дальше была столь же ровнёхонькой, да сытной, да безоблачной бы ещё.
В комнате сына она застелила кровать, расставила по полкам разбросанные на столе книги, рисовальные альбомы, прибрала, промыв и обтерев, кисточки и тюбики с краской. Кистей и тюбиков – много, просто навалы, ворохи, и мать с особенным тщанием, бережно и любовно, можно сказать, раскладывала их по ящечкам, стаканам и шкафчикам. И сын, и мать были художнически даровиты – рисовали, писали акварелью и гуашью и даже маслом. Илья уже познал некоторые азы живописности, прилично владел карандашом и углём, серьёзно осваивал масло и акварель, изучал манеры и приёмы больших мастеров. Он два-три раза в неделю занимался в изостудии, и взрослые осторожненько поговаривали, что Панаев, пожалуй, небесталанный малый. Он иной раз задумывался о художническом пути на всю жизни, но ещё ясно и твёрдо не определился.