– Толпа зевак, – рассуждал вслух художник. – Толпа зевак, это уж как вам угодно. И не таких, как на Голгофе. Кто мог пожелать смерти принцессы, кроме разгневанного отца-язычника? То-то же, никто. Изумление, сожаление, горе, много горя, но злорадства здесь не будет. Там никто не кричал: «Распни ее!» Воскреснуть ей тоже не довелось.
Сейчас каждый человек был изображен лишь несколькими линиями и увенчан кружком в том месте, где предстояло написать голову. Однако Йерун уже видел каждую фигуру так, как будто она была завершена, – оставалось только закончить рисунок. Наметив фигуры людей, обступивших крест, и сам крест, Йерун принялся за фигуру распятой мученицы. Он изобразил ее сразу же, отошел взглянуть – и отрицательно покачал головой. Фигура распятой показалась мастеру тяжеловесной, угловатой, как будто на кресте вместо принцессы оказался кто-то из рыцарей. Размяв в пальцах хлебный мякиш, художник стер изображение.
Он взял небольшую дощечку и принялся чертить на ней одну только принцессу. Конечно, за долгие годы художник перерисовал бессчетное множество женских фигур, но здесь как будто не годился весь его предыдущий опыт. Несколько раз получился Иисус, одетый почему-то в женское платье. Йерун задумался.
– А ведь только так ее обычно и рисовали, – проговорил он. – До сих пор художники довольствовались сходством стойкой девы с Сыном Божьим. Но ведь Вильгефортис не Христос. Она же принцесса!
Йерун снова принялся за наброски. На этот раз он изобразил мученицу нагой, умело передав грацию стройного девичьего тела. Затем добавил нарядное платье, густые длинные волосы, плащом ниспадающие вниз, старательно вывел юные черты лица. Поставив доску у стены, мастер отошел взглянуть – в этом наброске он добился того, чего хотел с самого начала. Но тут вздрогнул и выронил грифель. Не сводя глаз с рисунка, Йерун тяжело опустился на табурет…
Говорят, время лечит. Нельзя поспорить с этим, но нельзя также забывать, как именно лечит время. Оно не удаляет из человеческой души старую горечь и боль, но старательно закрывает их новыми и новыми слоями памяти. Под ними бывает непросто отыскать то, что когда-то прежде заслоняло небеса, сжимало грудь, не давая дышать, или же, наоборот, дарило крылья, заставляло петь от счастья, как будто лишь затем, чтобы вскоре исчезнуть, оставив человека оплакивать утрату.
Точно так же живописец, не желая сохранять нанесенные на деревянную доску изображения, пишет новую картину поверх старой. И как только высохнет вновь нанесенная краска, ни один человек, взглянув на работу художника, не сможет судить, прекрасно или уродливо сокрытое. Отвлеченный, не знающий всего зритель не оценит, насколько великим или малым был труд, плоды которого исчезли под новым слоем. Он даже не догадается о том, что под краской скрыто нечто. Загадка, невольно созданная живописцем, останется неразгаданной навеки, разве что в будущем люди научатся видеть сквозь тела, не повреждая внешних покровов. Может статься, это умение хорошо послужит лекарям будущего.
Однако же человеческая душа не картина. Ее глубинные слои не так уж сложно растревожить и поднять на поверхность – достаточно напомнить о них. Порой оно проступает само – в мыслях ли, в поступках ли рвется наружу то, что, казалось бы, давным-давно забыто и ушло вглубь.
Оставив триптих, Йерун решительным шагом подошел к сундуку, стоявшему в углу мастерской. Из сундука, с самого дна художник извлек небольшой ларец, открыл его и вынул сверток белой ткани. Затем развернул его на крышке сундука. На тонком белом полотне была вышита птица, сова-сипуха вроде тех, которых так охотно и часто Йерун изображал на своих картинах. Некоторое время мастер разглядывал вышивку, затем тяжело вздохнул, и этот вздох больше напоминал стон. Бережно свернув полотно, он вернул его в ларец; однако затем, подумав, вынул снова, развернул и оставил на видном месте.
Сейчас то, что было пережито без малого тридцать лет назад, прорастало подобно дереву. Йерун сразу понял, из каких семян оно берет начало…
Корабль дураков
Эльдонк, Мир-вверх-Дном, трехдневный праздник в преддверии Великого поста. Карнавал пел, плясал и шумел всеми мыслимыми звуками на улицах и площадях Хертогенбоса. Впереди ждал строгий и суровый пост, он продлится сорок дней. А сейчас народ веселился, переворачивая вверх дном привычный мир, стирая границы и запреты. В дни карнавала и священник, и сеньор были смешными, а не грозными, ученые мужи – глупыми, а дьявол и сама смерть не казались пугающими. Над ними потешались, ненадолго забывая страх.