На душе Мартина становилось все мрачнее, тревожнее. Он подумал о своих рубашках — и чуть не заплакал: какая ужасающая, отчаянная, сумасшедшая глупость, идиотство, само по себе равносильное самоубийству! Зачем он облил белье чернилами, ведь этим он раз и навсегда закрыл себе дорогу домой! Если за то, что его исключили, батюшка переломает ему кости, то за уничтоженное белье он наверняка его убьет! И отчего я, дурень, не переоделся в чистое, прежде чем совершить такую глупость? — думал он. Что теперь делать, куда деваться без крова, без перемены платья, с единственной опорой, с единственным, что надежно в этом мире, — то есть с пятнадцатью гульденами в кармане, из которых он, однако, грешным образом уже выбросил четыре крейцера на леденцы, из-за чего у него, ко всему прочему, разболелся зуб! Оттого, что Мартин потерял всякое желание топиться, положение его сделалось так ужасно, что оставалось только утопиться; а что еще было ему делать? Конечно, есть на свете тысячи занятий, которыми мог бы прокормиться молодой здоровый человек, и худшее из них все лучше самой прекрасной смерти, но где искать их, с кем поговорить, у кого спросить совета?
Глазами, полными ужаса, смотрел Мартин на чуждый ему, равнодушный мир, казавшийся до жути законченным, как если бы каждый живущий человек имел в нем свое твердое место, и, наоборот, как если б каждое место на земной поверхности уже было кем-то занято и для него, Мартина, нигде не оставалось щелочки, куда бы он мог еще втиснуться.
Тем временем на вторую половину скамьи, спиной к спине Мартина, сели два пожилых господина, степенно беседовавших на немецком языке; оба были хорошо одеты, упитанны, на головах у них красовались жемчужно-серые цилиндры, в руках — толстые зонтики с костяными ручками. Разговор их тек спокойно, рассудительно, с тем призвуком сытости, который сообщает высокое общественное положение, чистая совесть и жирный подбородок. Господа возвращались после мясного ленча с вином и, чтоб набраться сил к обеду, уселись на свежем воздухе, толкуя о политике, в особенности — о начинающейся войне, которая, по их мнению, будет не войной, а прогулкой.
Мартин рассеянно слушал их лояльно-оптимистические соображения на тот счет, что Бисмарк, как утверждают в хорошо осведомленных кругах, приехал в Вену с полуофициальным визитом, а стало быть, дело ясно и решено — Пруссия пойдет с нами. Русский же царь, как слышно, только ждет, какое сложится положение: а так как при русском дворе австрийская партия, по-видимому, сильнее, то и царь возьмет ее сторону, а коалиция против Наполеона в таком составе означает, слава богу, не только окончательное подчинение Италии и присоединение всего полуострова к австрийскому составному государству, но и окончательное уничтожение Франции.
Разговор этот наскучил Мартину, он мешал ему думать, и юноша собрался было встать и продолжать свой бесцельный путь — как вдруг более разговорчивый из почтенных господ, обладатель приятного широкого лица, белых усов и добродушной мушкетерской бородки, произнес слова, от которых у Мартина сильно забилось сердце и кровь бросилась в голову:
— Ах, сбросить бы с плеч лет тридцать, с какой радостью пошел бы я на войну! Не то нынешние молодые люди: у них в жилах сыворотка вместо крови. Слава, приключения, легкие победы, возможность повидать новые края, да еще десять гульденов звонкой монетой… нет, где там! Это им ничего не говорит. Они предпочитают просиживать штаны на уличных скамейках, лишь бы не защищать отечество.
Привыкший к унижениям, уже примиренный с мыслью о собственной убогости и незначительности, Мартин мгновенно понял, что замечание — именно потому что было презрительно-безличным — относилось к нему, к его узкой спине, обращенной к обоим патриотам Австрии, к его ушам, подпирающим шапку-«подебрадку», к ею мягким частям, прикасающимся к скамье, на которой, без сомнения, имели право сидеть только избранные. Но не попрек седоусого господина вогнал его в краску, а, главным образом, перспектива, открывшаяся ему через этот попрек: Мартин увидел цель, которую обретет его существование, если он завербуется в солдаты. Тогда конец бесприютности, кто-то позаботится о его еде и ночлеге, под ногами у него снова будет твердая почва, и жизнь опять вольется в надежное русло, и не будет больше места колебаниям — что делать и куда идти, — потому что все будет четко очерчено приказом и запретом — и ко всему еще капитал его увеличится на десять гульденов… О, сколь невероятное, головокружительное представление! Мартин готов был уже обернуться и воскликнуть: ах, да ведь я не желаю ничего лучшего, только, пожалуйста, скажите мне, где вербовочный пункт! Но так как до сих пор ему не доводилось разговаривать со столь хорошо одетыми и важными господами, то слова застряли у него в горле и он съежился, ссутулил плечи, чтоб занимать поменьше места. Уши его, горячие и красные, уловили ворчливый шепот, которым второй господин успокаивал своего расходившегося друга.
— Что? Да ведь это святая истина! — громко ответил на увещевания седоусый.