— Чужую. И зазря. Ничего не заработал на старости лет.
Полковника Заттлера увезли в штаб дивизии, а ефрейтора Ханса Шнитке оставили в полку, чтобы передать потом в общую маршевую колонну военнопленных.
Направляясь в медсанбат, где можно было смазать йодом ранки на лице, Андрей увидел Петлая. Тот нес котелок щей и полбуханки хлеба. На бревнах, заготовленных для дзота или землянки, сидел Ханс и пришивал к своему грязному голубоватому мундиру невесть откуда взявшийся целлулоидный подворотничок.
Когда лейтенант шел обратно, Петлай и немецкий ефрейтор уже дохлебывали щи из одного котелка. Петлай орудовал самодельной деревянной ложкой, немец — алюминиевой, складной, спаренной с вилкой. Работали раз за разом, как кузнецы у наковальни — неторопливо и сноровисто.
— Ну, как щи — гут? — благодушно спросил Петлай, пошабашив и облизав ложку.
— Гут! — одобрил немец, вычерпывая остатки.
— Щи хлебать не то, что людей убивать. Дело приятное.
— Яволь! — поддакивал Ханс Шнитке.
— Так бы нам и жить всегда. Мы вам, к примеру, кислой капусты или грибов сушеных, гречки. А вы нам, скажем, пива. Оно у вас, слыхать, крепкое — с градусом. Гут?
— Гут!
— Или так: я твоей бабе белок в тайге настреляю на шубу, а ты моей бабе — платье заграничное со всякими бантиками. Или обувку на тонком каблуке. Мы б с тобой договорились. Без обмана. А? Договорились бы? Ну?
— Яволь! — соглашался Ханс.
— Ну, вот и гут! Гутее некуда. — Петлай сунул свою деревянную ложку за голенище. А Ханс вытер складную алюминиевую ложку специальной тряпочкой и уложил в дерматиновый футлярчик.
Летом 1942-го в письме к матери из училища, куда Андрея направили после второго ранения, намекнул он, что задержится месяца на три в том городке, «который был нарисован у нас на календаре». Хитрость удалась: военная цензура слова о календаре не вымарала, а мать догадалась, где именно находится сын. Примчалась к нему в Вольск, не побоявшись никаких дорожных трудностей.
Увидев, какая она стала старенькая и слабенькая, проклял Андрей себя за то, что побудил ее на столь дальнюю и тяжелую поездку: поезда шли переполненные, подолгу стояли на перепутье, пропуская военные эшелоны. Две недели она голодала, натерпелась в дороге всякого страха и лиха. Но сама не пеняла ему, а напротив, была счастлива бесконечно увидеть сына.
Только в минуту встречи понял Андрей, как любит он мать — единственную и ни с кем не сравнимую! Гладил нежно седые прядки, выпавшие из-под платка, целовал ослабевшие худые руки, которые так много сделали для него.
Ввиду особого случая дали курсанту Бугрову увольнительную на целых четыре часа. Они ушли на высокий берег Волги, сели там на траве перед раздольной глубокой рекой. Было тепло, но снизу от воды задувал свежий ветерок, Андрей укрывал мать своей курсантской шинелькой, а она улыбалась и хвалила его за то, что он учится на командира и получил уже, как отец, почетный орден за храбрость.
Мать привезла гостинцы: каравай ржаного крестьянского хлеба, четыре вареных яичка и жухленькое яблочко. Все это выменяла на какой-то уцелевший чудом довоенный «ширпотреб». А сама в дороге ничего почти не ела.
Стараясь казаться веселой, рассказывала смешную историю про Феньку-самогонщицу и ее хамоватого Долдона.
В тревожные дни сорок первого, когда Гитлер подошел к Москве, нашлись еще такие, кто захотел поднажиться, прихватить в суматохе чужое. Вот и Долдон замыслил обворовать Феньку и сбежать от нее подальше. Забрался ночью в чулан, где сожительница прятала запасенное добро: мыло, спички, швейные иголки, — стал набивать большой мешок. А неусыпная Фенька тут и нагрянь! Протянула своего хахаля сковородником и завопила:
«Караул!»
Гналась она за ним с воплями по переулку до самой набережной. А тут как раз шли патрули. Схватили они Долдона, сдали куда следует. Потом судили его и отправили в штрафную роту. А Фенька — ничего, вывернулась. «Я, — заявила в суде, — сама вся насквозь пострадавшая, меня самою всюю обокрали!»
Смеялся Андрей, слушая рассказ, но подумалось ему, как по-разному проявили себя люди, жившие в одном переулке, когда над страной нависла беда…
Внизу на реке маленький крепыш-буксир волочил против течения две тяжело груженных баржи. Иногда он гудел сердитым басом, словно требуя помощи у тех, кто плыл налегке. И Андрею вспоминались те пароходы из детства, что ходили по «Москварике», ласковое шлепанье колес по воде, таинственные предрассветные гудки в тумане, звавшие таганских мальчишек в дальние дали.
Клима Куприянова уже нет. Сашка Клетчатый пропал без вести. Первый друг, Феликс, лежит в госпитале после тяжелого ранения. А сам Андрей? В каких далях он будет через месяц?
Зная, что придется расплатиться «губой» за опоздание, Андрей все-таки проводил мать до станции. Устроил ее в пассажирском вагоне, попросил проводника помочь сделать пересадку на узловой станции. А для вящей гарантии подарил ему хороший перочинный ножик со штопором — довоенный еще!
В последнюю минуту, стоя на площадке вагона, мать вынула из затрепанной клеенчатой сумочки конверт:
— Это от отца… На фронте он…
Поезд дал длинный гудок.