— А у нас таких давно уж под зад коленкой! — сказал он Борису Сошникову. — Тут целый совхоз устроить можно.
Однако не устоял перед соблазном: попробовал на зуб крупную, мраморной окраски фасоль, размолол ее крепкими зубами, пожевал. А политрук лизнул незаметно щепотку рыхлой пшеничной мучицы. Засыпана она была в ларе под самую крышку.
Посмотрели друг на друга понимающе: в какой-то чахлой Пруссии, в северном краю, на скудной земле, и на тебе — такая фасоль, такая пшеница!
Ленинградец Борис Сошников пережил страшную зимнюю блокаду. У ларя с пшеничкой мукой вспомнились ему крохотные ломтики хлеба, за которыми приходилось стоять в долгой очереди, Пискаревское неоглядное кладбище, где лежат все родные…
У ефрейтора Полищука из деревни под Витебском тоже не осталось никого, но его родня померла не от голода — расстреляли всех до единого за помощь партизанам. И деревню фашисты сожгли дотла, не осталось даже колышка. Потому и стало ефрейтору невмоготу, когда он увидел целенькое имение прусского помещика, а в нем столько всякого добра. Не обчистив раскисших кирзачей, что делал всегда, входя в жилье, потопал Полищук по гладкому навощенному паркету.
Подошел к громадному, в золотой лепнине, настенному зеркалу, хотел плюнуть в жирненького херувимчика, взлетевшего и улыбающегося, но оторопел, увидев в зеркале самого себя.
Отвык солдат от зеркал на войне, брился и то по памяти. А этак вот — в полный рост, во всей красе — видел себя Полищук вообще только раз в жизни: в мирное время, когда попал однажды в парикмахерскую в самом Витебске.
Промокшая грязная шинель стянута брезентовым ремнем по тощему животу. Раскисшая от дождя пилотка похожа на большой сопревший гриб. Но главное — лицо, худое, заросшее щетиной, изуродованное осколком, угодившим под самый нос, в верхнюю губу. Незнакомое, некрасивое, совсем чужое лицо.
Скрипнув зубами, ударил Полищук по зеркалу тяжелым прикладом. Лязгнуло стекло, проломилось, ощерилось длинной кривой трещиной. Разломился в нем и сам ефрейтор на две половинки. Но не помолодел… Не похорошел… Нет!
Ударил еще трижды — за спаленную хату, за погубленное село и за безмерное горе матки Беларуси…
Осыпалось на паркет толстое венецианское стекло, только в нижней части рамы остались клинья, как зубы колдуна. И по ним ляпнул разгневанный ефрейтор — не прикладом, а кирзачом с подковкой.
Бугров и Сошников прибежали на звон стекла.
— Ты чего ж натворил? — спросил политрук. — Зачем?
— Мстю! — ответил Полищук. — Як яны мяне…
— Зеркало-то при чем?
— Нехай! Душе легче…
И пошел вразвалку, оставляя на паркете мокрые следы.
Окна на помещичьей кухне плотно зашторили, зажгли трофейные свечки и затопили огромную кафельную плиту. По юнкерским покоям повеяло запахом свиных шкварок и говядины, зажаренной с луком, потом и вовсе русскими блинами! Кто-то из самых расторопных наладил это дело без настоящих сковородок, чапельников и топленого масла. И какое ж это было объедение для солдат!
Бугров с превеликим наслаждением съел десяточек блинов под свои фронтовые сто грамм. И жареного мяса съел изрядный кусок. И молока полкотелка выпил парного, которое надоил Полищук. После роскошного ужина потянуло на сон, но Андрей все же преодолел соблазн и вышел проверить посты, расставленные вокруг фольварка. Оглянувшись у ворот — хорошо ли зашторены окна, — он вспомнил с веселой усмешкой сказку про «Бременских музыкантов».
Израненный фашистский дракон отползал к Берлину нехотя. Злобно огрызался, изворачивался, норовя ударить стальными когтями и хвостом. Стратегические плацдармы и рубежи строились немцами заблаговременно — глубоко эшелонированные, с мощными бетонными бастионами, с огромными арсеналами, с подземными разветвлениями-лабиринтами. Вроде бы неприступные твердыни.
Но ничто не могло остановить сокрушающий вал, продвигавшийся по Европе с востока на запад. Лопались, как орехи от увесистого молотка, железобетонные укрепрайоны, разлетались рабские цепи, которыми сковали фашисты целые народы.
На трофейных картах, все чаще попадавших к штабистам, Гданьск именовался Данциг. После ожесточенных боев за этот город у Бугрова в роте осталась треть личного состава. Убитых солдат хоронили в городских парках и на центральных площадях.
Поляки встречали русских братьев жаркими объятьями, у многих текли слезы благодарности. Самые отважные просили оружие, чтобы вместе с Советской Армией идти дальше, громить ненавистных фашистов.
Крестьяне в селах, через которые проходили походным маршем, предлагали свою помощь и готовы были поделиться последним с советскими солдатами. Но что у них оставалось после тотального ограбления? Пепелища да обломки, беспорядочные кладбища да закопченные костелы. «Зондеркоманды» отнимали все подчистую, не оставляя горсти зерна для посева, мешка картошки для голодных сирот. На всю жизнь запомнилось Андрею жалобное причитание: «Нема исти! Вшистко герман забрал».