Благодаря этому Шакловитый вдруг быстро выдвинулся на первый план и захватил в свои руки все нити… И он торжествовал, он наслаждался властью, которая досталась ему после стольких щелчков судьбы и стольких обманутых ожиданий. «Калиф на час», он воображал себе, что сумеет упрочить эту власть за собою, сумеет справиться со всеми врагами царевны, сумеет доказать ей не только преданность свою, но и умелость… И в то же время делал ошибку за ошибкой, глупость за глупостью – оскорблял самолюбия, раздражал понапрасну опасных противников, поощрял своих буйных пособников, стращал и грозил, хватал и сажал в тюрьму совершенно невинных людей и не замечал около себя измены, которая зорко следила за каждым его шагом. Шакловитый по какому-то странному ослеплению все еще воображал себе, что ему удастся поднять стрельцов и со всею силою их ударить на Преображенское; он все еще думал, что он, а не кто-либо другой, именно он и есть тот избранник, который призван рассечь гордиев узел, затянутый судьбою над Московским государством, – и даже умной Софье внушил доверие к своим безумным замыслам. И вот, на Верху у себя, на площадке у церкви Риз Положения царевна Софья каждый день стала собирать стрелецких начальных людей и выборных от стрелецких сотен, говорила им пламенные речи, умоляла защитить ее с братом Иваном Алексеевичем от царя Петра и Нарышкиных, которые и «царский венец изломали», и «комнату царя Ивана забросали поленьями». Беседы со стрельцами и речи царевны заканчивались крестным целованием, которым приятели Шакловитого подтверждали царевне свою преданность, а затем Степан Евдокимов выносил кульки с деньгами и щедро оделял ими стрельцов от имени царевны. И, кроме этих бесед и речей, ни Софья, ни Шакловитый ничего не предпринимали… Слова оставались словами и не переходили в дела…
Между «площадными» придворными и по всей Москве ходили какие-то странные, невероятные слухи: одни уверяли, что царь Петр должен не сегодня завтра нагрянуть на Москву со своими потешными, захватить всех приятелей и пособников Софии, а ее запереть в монастырь. Другие утверждали за верное, что царевна Софья сама готовится выступить из Москвы со стрельцами и постращать Нарышкиных. Шли толки о том, что надо ждать великой смуты, и всех особенно пугало то равнодушие, с каким князь Василий относился к безрассудным выходкам Софии и Шакловитого.
– Хитрая лиса, – говорили одни, – знамо, что всем руководит, а сам прикидывается, будто и не его дело!
– Заварил кашу да увильнуть в сторону хочет! – говорили другие. – Каково-то ее расхлебывать придется!
Наконец, 7 августа, по возвращении домой из дворца, князь Василий узнал, что сегодня к вечеру приказано собраться в Кремле стрельцам по сотне от каждого полка да на Лубянке приготовить триста человек – в запас и подмогу… Он понял, что Шакловитый и Софья решились действовать… Тогда и князь Василий решился сказать свое последнее слово.
После вечерен он явился на Верх к государыне царевне и долго беседовал с нею наедине, и ни одни самые чуткие придворные уши не могли подслушать и рассказать, в чем состояла эта последняя беседа князя Василия с царевной Софьей… Известно только, что поздно вечером князь Голицын сошел с Верха печальный, растерянный, бледный. Подозвав к себе полковника Нормацкого, который был в тот день с полком на стенном карауле, князь передал ему приказание царевны – все ворота в Кремле, и в Китае и в Белом городе запирать, как пробьет первый час ночи, а отпирать за час до света. Когда он сел в карету и поехал к себе на Большой двор, то заметил, что в Кремле все дворы были битком набиты стрельцами. На выезде из Кремля он опять столкнулся на дороге с многочисленным стрелецким отрядом, который, держа ружья на плече, направлялся к Никольским воротам.
Вернувшись домой, князь Василий пришел к себе в моленную палату – и в совершенном изнеможении опустился на лавку около стены… Строго и сурово смотрели на него из углового киота лики Спасителя и угодников Божьих, словно негодуя на ту слабость духа, которую он выказывал в эту решительную минуту; но он не чувствовал в себе сил, не чувствовал решимости, не чувствовал за собою той правоты, которая могла бы поднять его дух и побудить его к действию. Он мог только сказать себе: «Не далее! Довольно!» – и с тупою покорностью ожидать ударов судьбы как возмездия за свои заблуждения…
Поздно ночью Кириллыч постучался легонько в дверь молельной и окликнул князя.
– Пятидесятник Обросим Петров к твоей милости от окольничего Шакловитого прислан, – доложил старик.
– Что ему нужно?
– Говорит, что только твоей милости на словах передать приказано…
– Скажи ему, что мне неможется и я к нему не выйду.
Кириллыч ушел.
Уже стало светать, когда вновь послышались за дверью шаги Кириллыча и стук в дверь.
– Батюшка-князь, сам Федор Леонтьевич к тебе пожаловал и говорит, что должен тебя немедля видеть.
– Проси его в Шатровую, – сказал князь Василий, с трудом поднимаясь со своего места.