«Уважаемый Юрий Иванович!
Было чрезвычайно приятно и лестно получить Ваше письмо. Мы уже наслышаны о новосибирском совещании, и нам было бы, конечно, очень интересно побывать там и потереться среди нынешних истинных владык мира
Дальше посетовали на недостаточно серьёзное отношение к таким авторам, как Днепров и Альтов, полагая их самыми близкими к науке, и выразили желание общаться вне зависимости от совещания. Подписи под письмом две, правда, обе их поставил АН, но это не важно — БН, конечно, был в курсе и тоже хотел познакомиться с математиком. Отношение к науке было в то время по-настоящему благоговейным: мол, вы-то нам понятно для чего, а вот мы-то вам — зачем? С совещанием в тот год ничего не вышло, идея была слишком смелой, но и АН, и БН в Новосибирском Академгородке побывали, один — в 1966-м, другой — в 1969-м. А вот с Маниным познакомились сразу, в 1962-м. И многое встало на свои места. Наверняка традиционные научные фантасты вроде Днепрова и Альтова были нужны и интересны учёным, но лично Юра Манин интересовался совсем другой литературой: классической и современной поэзией, бардовской песней, новой экспериментальной прозой, фантастику он любил постольку-поскольку, читал её за компанию со всеми, чтобы быть в курсе. А вот Стругацких выцепил сразу из общего потока, как он признаётся сегодня, ещё по «Стране багровых туч». То есть раньше других своим аналитическим умом он понял, что это — настоящая литература, и стал читать всё, что выходило, а потом не утерпел и решил посмотреть на этих людей вблизи. Они дружили всю жизнь. С АНом — до самой смерти.
Вспоминает Юрий Иванович Манин:
«Несмотря на заметную разницу в возрасте я ощущал, быть может, самонадеянно, что мы были с Аркадием друзьями. Я не могу ни обосновать это чувство, ни подкрепить его свидетельствами. Мы были очень разными, наши жизненные опыты почти не пересекались. Но я чувствовал к Аркадию глубокую симпатию, а его и Бориса размышления о человечестве и его судьбе воспринимал с жадностью, потому что они удовлетворяли какую-то глубокую потребность, которую нельзя было утолить иначе.
В шестидесятые годы я читал довольно много фантастики, но, кроме работ Стругацких, воспринимал её как чистое развлечение. В памяти мало что осталось, кроме смешного этюда Азимова: далёкое будущее, мальчик-вундеркинд, к общему изумлению, открывает нечто немыслимое: он ухитряется умножить шесть на семь с помощью каких-то каракулей на бумажке, тогда как все нормальные люди просто нажимают клавишу на компьютере…
Такие вещи делать было легко. Братья занимались чем-то совсем другим.
В Москве на мехмате МГУ у меня уже были первые замечательные ученики, я читал лекции и со страстью занимался математикой. Но мой широкий круг общения состоял вовсе не только из математиков: в него входили лингвисты, художники, литературоведы, писатели, психиатры, историки, — все со своими, а не официальными убеждениями.
И вот, вернувшись из Парижа, я вдруг обнаружил, что после премии меня стали считать „своим“ люди из совершенно другой компании. Тут я испугался, осердился и, чтобы не было недоразумений, подписал первое коллективное письмо протеста, попавшееся мне под руку. Это было письмо в поддержку одного из правозащитников, математика и сына поэта Александра Сергеевича Есенина-Вольпина, в очередной раз посаженного в психушку.
Ну а дальше, как обычно: вызов на партком, и я стал невыездным на двадцать лет. Преподавать, к счастью, не запретили, ученики приходили, не пугаясь парткома. Душно было, ну да ничего.