- Прогнать, понятно, не прогоню - это и твой дом... Но как-то не хочется, чтоб ты сюда вот так взял и приехал... лёг здесь и всё...
- Служить в Москву меня не пустят, это ясно... Куда-нибудь устроюсь в Подмосковье, если удастся. Ну, или какую-то светскую работу найду...
- Да где ж тут найдёшь её в нашем возрасте? Кому мы нужны? Детям своим и то - не очень...
- Знаешь... Я не об этом, даже. Что-то наверняка найдётся. Пристраиваются люди... Москва, всё же...
- Не знаю... - сказала Света, помолчав и покрутив в руке старую заколку. -
На следующий день он поехал загород, навестить Клавдию, уже совсем пожилую некогда регентшу хора московского храма, в котором Глеб алтарничал ещё до священства.
Несмотря на возраст, Клавдия не потеряла талант острого ума и колючего слова. В последнее время даже поползли слухи, что она старица , на что та только и отвечала: «Дура я из брянского лесу, и вы-то не умнее, раз в этакой крапиве вы розу углядели».
Про брянские леса не так просто говорилось. В войну девочкой она пряталась там, когда сгорела её деревня. Партизаны сильно досаждали фашистам, и полицаи из местных чуть не расстреляли её вместе с другими, которых взяли в заложники. Какой-то немецкий офицер тогда увёл её и спрятал в своём доме. Потом были многие скитания. Она встретила партизан, которые не приняли малолетку, но отвели в село, где добрые и совершенно нищие люди её приютили.
Это была верующая, некогда многодетная семья, лишившаяся во время репрессий, голода и войны почти всех своих сыновей и дочерей. Тогда-то Клава и укрепилась в вере настолько, что ни изгнание из института за
Она лично знала многих легендарных отцов и епископов тех лет, которые возвращались из лагерей и ссылок. А в хрущёвское гонение она и сама чуть не угодила за решётку. Она тогда работала в детском саду и перед едой, не стесняясь, молилась. Некоторые дети стали ей подражать. Некоторые, особо бдительные родители, обнаружили это и донесли, куда следует.
Внешне грубая и, как говорила она сама, малограмотная, Клавдия несла настоящую, яркую, хоть и грубоватую по форме, глубокую, совершенно не [196]
показную культуру всей своей сутью. Недавно только стало известно, что она монахиня, постриженная одним известным на всю Россию батюшкой, отсидевшим в сталинские времена немалый срок. Пострижена она была с именем София. - Бери шоколадку, отец Глеб, она вкусная! - угощала гостя Клавдия- София. -
- Да, рассказывали когда-то... я уж и забыл... Вот, матушка, помнится ещё вы меня отругали, когда в сане первый раз увидели... Я-то похвастаться хотел, а вы меня так осадили...
- Ох, уж помню! Приходит такой фанфарон, де, смотрите! Я теперь батюшка! Ну, а у меня ж между глазами и языком расстояние-то невелико!
- Да, вы тогда сказали, что зря я рясу надел, что ничего сам не понимаю, пень с соплёй, а туда же - учить! Что и сам пропасть могу, и других увлечь...
- Ну, отец Глеб, чего в сердцах не скажешь-то?
-... а я вот теперь думаю, что, и впрямь, не пора бы мне уже отойти от этого... Монастырь, вы знаете, этот... Другого места мне и не светит... Но не в этом дело даже... не о том я... Я ведь и вправду - пень с соплёй, теперь-то вижу, что и сам ничего не могу, и других только запутать... или соблазнить... вольно или нет. Пустозвон я. Когда в городе служил, казалось, что где-то как-то могу пользу приносить, а монастырь, какой бы ни был, всё мне показал... Так не пора ли всё это закончить?