Потому-то, что Белых столь преданно и бескорыстно любил искусство, художники, тоже с радостью, что доставляют наслаждение такому доброму человеку и верному их другу, иной раз дарили ему кто этюд — состоятельностью, чтобы широко приобретать шедевры, Федор Семенович никогда не отличался, — то даже уступали ему законченную картину, причем брали с него полцены или даже четверть, а если кому выпадало стать баловнем фортуны в тот час, то и вовсе лишь символическую трешку или пятерку, только бы попало родное детище в надежные руки. Ведь нет людей, более чуждых расчету, нежели художники, и в то же время более щедрых в ответ на доброе слово об их труде. Художники знали, что человек слова — Белых — ограничил себя железным запретом: не уступать никаким искушениям и, несмотря ни на какие житейские испытания, не расставаться с произведениями, доставшимися ему в подарок. Он считал, что не для улучшения же его материального положения они ему подарены, а значит, он и не волен ими распоряжаться иначе, чем хранить у себя.
Так, еще пятьдесят лет назад, постепенно начала складываться коллекция Белых, сделавшаяся ныне одним из самых ценных частных зарубежных собраний русской живописи.
Сначала Федор Семенович жил на своей родине — в Нижнем Новгороде, потом перебрался в Москву, но тоже еще до революции переехал к родственникам в Ригу. А затем, когда Рига стала столицей отделившейся от Советской России буржуазной Латвии, Федор Белых вдруг оказался гражданином Латвии.
Федор Семенович усмехается!
— Как говорится, без меня меня женили…
И едва в 1936 году ему подвернулся случай вырваться из Риги в Париж, он, не задумываясь, воспользовался неожиданной возможностью.
Чего не нагораживает иной раз выдумщица судьба!
…Мы постепенно перешли с Белых в гостиную. Он перехватил мой взгляд, остановившийся на небольшом итальянском пейзаже. На полотне залитая солнцем, скорее всего, похоже, неаполитанская, круто уходящая вверх от порта узкая улица, улица бедноты и лаццарони. Но как она, несмотря на свою нищету, красочна и ослепительна! До боли режут глаз белизной громадные флаги простынь, свисающих на веревках, протянутых через улицу на высоте четвертых, пятых, шестых этажей; заставляют зажмуриться — такие они ярко-желтые! — отвесные, без единого выступа, плоскости стен зданий; палит синее раскаленное небо. Только считанные часы ликующее солнце Средиземноморья проникает в эту улицу так глубоко, и как же радостно она отвечает ему!
Этюд пустячен по размерам: ну, три-четыре почтовые открытки, поставленные одна на другую. Но словно щедрое окно распахнул он из белыховской гостиной в ослепительный каньон неаполитанской улицы!
Я не смог догадаться, кто автор этюда, и чистосердечно признался в этом Белых.
Он пришел в восторг. Он вообще радуется, как ребенок, когда видит, какое впечатление производят собранные им картины, особенно наиболее близкие ему самому.
— То-то и оно, батенька, что даже представить себе автора не можете! Конечно! Ведь это настолько непохоже на него по выбору сюжета… Просто поразительно непохоже! А это Репин, дорогой мой, редчайший итальянский этюд Ильи Ефимовича! Сколько уж раз у меня на него зарились, каких златых гор не сулили. Но — нет! Пока я жив, ни за какие коврижки он от меня не уйдет. Был, правда, случай, когда я предложил его одному человеку. Сам. В подарок. Но он отказался. «Ни за что! — сказал. — И не просите, мосье Белих». Такой человек…
— Да, человек странный. Я бы даже сказал: чудак! Отказаться от Репина! Но почему, интересно, именно из-за такого человека вы решили нарушить свой зарок?
— Ну, это-то понятно. Потому что заслужил он того. А если хотите, то и всего моего собрания заслужил. А чудаком вы его считаете зря. Он не чудак был, нисколько. Просто святой души человек, что доказал, кстати, самым убедительным способом: делом. И притом ни в малой мере не разбираясь в тонкостях искусства. Свою квартиру, например, украшал — стыдно сказать! — цветными обложками «Пари-матч»!.. Жаль, что вы не пришли ко мне хотя бы год назад: он был жив еще, и я познакомил бы вас с ним. Мы бы спустились с вами по нашей лестнице донизу — и все. Он был нашим домовым слесарем-водопроводчиком. Жак Гренье.
— Простите, Федор Семенович, я все же не понял: а чем вы были ему так обязаны?
— Чем? Всем! Жизнью! Больше, чем жизнью: спасением всей моей коллекции, потому что какая мне без нее жизнь!
— Каким же образом он ее спас? И когда?