Литературная форма этого подражания во всяком случае представлялась нелепой. Джон Лили, славившийся и как драматург, и как поэт, отказался от традиционного английского слога и заменил его слогом, подражавшим итальянской прозе эпохи упадка. Новый слог назвали «эвфуизмом» по роману «Эвфуэс», в котором Лили впервые применил его. Новым читателям он известен прежде всего по безжалостной карикатуре, в которой Шекспир осмеял его педантизм и вычурность, бессмысленное однообразие изысканных фраз, безвкусицу нелепых острот. Его представитель, Армадо в «Напрасных усилиях любви», оказывается «человеком с самоновейшими словами, настоящим рыцарем моды»; «в голове у него фабрика фраз; музыка его пустой речи восхищает его, подобно чарующей гармонии». Но сама эта вычурность вытекала из общего восхищения новыми средствами мысли и языка, оказавшимися в распоряжении литературы. Из этого нового чувства литературной красоты, проявлявшегося в вычурности, в любви к «фабрикации фраз» и к «музыке своей пустой речи», из этого нового наслаждения нежностью или величавостью фразы, строем и расположением предложений, — тем, что называется атмосферой слов, — из этого и должен был развиться стиль. Одно время эвфуизм процветал. Елизавета была самой вычурной и отчаянной эвфуисткой: «придворная красавица, не говорившая этим языком, — сообщал один из придворных времен Карла I, — привлекала к себе так же мало внимания, как теперь — не говорящая по-французски». Мода, правда, прошла, но «Аркадия» сэра Филиппа Сидни свидетельствует об удивительных успехах, достигнутых прозой под ее влиянием.
Сидни, племянник лорда Лестера, был идолом своего времени; в нем, пожалуй, всего полнее и красивее отразился век. Он был так же красив, как и храбр, остроумен и нежен, благороден и великодушен по характеру, дорог одинаково Елизавете и Спенсеру, любимец двора и войска. Его знания и талант сделали его центром литературного мира, появившегося тогда в Англии. Он путешествовал по Франции и Италии и был одинаково знаком как со старой наукой, так и с новыми открытиями в астрономии. Джордано Бруно посвящал ему как другу свои философские исследования; он был знаком с испанской драмой, поэзией Ронсара, сонетами Италии. Мудрость серьезного политика он соединял с романтикой странствующего рыцаря. «Всякий раз, как я слушал старый рассказ о Перси Дугласе, — говорил Сидни, — он сильнее волновал мое сердце, чем звук трубы». Он пожертвовал своей жизнью, чтобы спасти английское войско во Фландрии, и когда лежал при смерти, к его разгоряченным губам поднесли чашу с водой, но он велел отдать ее солдату, распростертому на земле возле него. «Твоя жажда, — сказал он, — сильнее моей». Вся натура Сидни: его рыцарство и ученость, страсть к приключениям и стремление к необычайному, свежесть тона, нежная и детская простота чувства, жеманство и ложная чувствительность, сильная страсть к удовольствию и наслаждению — все это нашло выражение в пастушеском попурри его «Аркадии», натянутом, скучном и все-таки странно прекрасном. В его «Защите поэзии» плодовитость молодого поэта превратилась в серьезную энергию и величавую возвышенность оратора. Но и в том и в другом произведениях остаются та же гибкость, музыкальность и прозрачная ясность слога.
Впрочем, быстрота и живость английской прозы развились в школе подражателей итальянцам, появившейся в последние годы правления Елизаветы. Начало английского романа следует искать в тех рассказах и повестях, которыми Грин и Нэш наводняли рынок и образцы которых они нашли в итальянских новеллах. Короткая форма этих новелл скоро вызвала появление памфлета, а быстрота, с какой издавались рассказы или непристойные пасквили, подходившие под это название, и жадность, с какой они поглощались, подтверждали появление нового круга читателей. Грин хвалился тем, что за последние восемь лет он написал сорок памфлетов. «В одну ночь или в один день он мог бы, как и семь лет назад, состряпать памфлет, и счастлив был тот печатник, которому удавалось дорого заплатить за самые низкие примеры его остроумия». Теперешний читатель видит в произведениях Грина и его товарищей больше пошлостей, чем остроумия, но нападки Нэша на пуритан и его соперников были первыми произведениями, достаточно свободными от педантизма и вычурности эвфуистов. В его легкости, гибкости, живости и прямоте речи мы находим начало народной литературы. Из кабинета она спустилась на улицу, и сам этот факт доказывал, что улица была готова к ее принятию. Масса печатников и печатных книг в конце царствования Елизаветы также показывает, что круг читателей и писателей далеко вышел за пределы сферы ученых и придворных, которой он прежде ограничивался.