Мысль о предстоящей борьбе с церковью еще не смущала грез молодого студента, когда он бродил под «высокими сводами храма, с массивными старыми колоннами и богато изукрашенными стеклами, через которые проникал тусклый свет», или когда он слушал «звуки органа, сопровождающие сверху громкое пение хора и приводящие душу в умиление». Его увлечение жизненным весельем представляет резкую противоположность тем мрачности и суровости, которые в позднейшем пуританстве воспитали борьба и преследование. Несмотря на «известную сдержанность характера», отдалявшую его от празднеств и игр, к которым он считал себя мало способным, молодой певец еще мог наслаждаться «шутками и свежим весельем» окружавших людей, их «колкостями, остротами и хитростями», мог приставать к веселой толпе и с удовольствием смотреть на деревенскую ярмарку, «где под веселые звуки скрипок много юношей и девушек плясали в тени».
Но его удовольствия носили невинный характер. В его взгляде, в стройной сильной фигуре, в лице, исполненном нежной, но серьезной красоты, в роскошных черных волосах, свешивавшихся на лоб, не было ничего аскетического, и, как показывают приведенные слова, он умел наслаждаться красотой. Но к грубому чувственному распутству молодой пуританин относился с отвращением. «Известная природная сдержанность, благородная гордость и самоуважение удерживали меня от этих низких страстей». Он заимствовал у Спенсера рыцарский идеал, но его религиозность и чистота вызывали в нем пренебрежение к внешним формам, на которых рыцарство основывало свое понятие о чести. «Всякий свободный и благородный дух, — говорил Мильтон, и без такой клятвы должен считаться прирожденным рыцарем». С таким настроением он перешел из Лондонской школы святого Павла в колледж Христа в Кембридже, и это настроение он сохранил в течение всей университетской жизни. Как он говорил впоследствии, он оставил Кембридж, «свободный от всякого упрека и одобряемый всеми честными людьми», с целью посвятить себя «тому жребию, все равно низкому или высокому, к какому предназначают его время и воля неба».
Даже в еще спокойной красоте подобной жизни мы подмечаем строгие стороны пуританского характера. Сама возвышенность его стремлений и напряженная нравственная сосредоточенность приводили к потери способности наслаждаться жизнью, отличавшей людей Возрождения. «Если Бог внушил кому либо страстную любовь к правее венной красоте, отмечал Мильтон, так это именно мне». Его «Ком» завершается словами: «Любите добродетель, она одна свободна». Но эта страстная любовь к добродетели и нравственной красоте, придавая энергию деятельности человека, в то же время суживала его симпатии и понимание. Уже у Мильтона мы замечаем известную «сдержанность характера», пренебрежение «к ложным суждениям толпы», гордое уклонение от мелких и грубых сторон окружавшей его жизни. Как ни велика была его любовь к Шекспиру, мы едва ли можем вообразить себе, чтобы он восхищался Фальстафом.
В умах менее культурных это нравственное напряжение вызывало, без сомнения, резкую отталкивающую суровость. Обычный пуританин «любил всех благочестивых людей и не терпел злых и нечестивых». С прочими людьми его связывало не чувство людской солидарности, а призвание братства избранных. За пределами общества «святых» лежал мир, который они ненавидели за его враждебность к их Богу. Это полное отдаление от нечестивых объясняет поразительный контраст между внутренней мягкостью пуритан и жестокостью их действий. По словам О. Кромвеля, смерть сына поразила его, как нож в сердце, а поле битвы при Марстоне Муре он покинул печальный и измученный; тот же Кромвель, подписав смертный приговор королю, разразился грубыми шутками. Человек, утративший, таким образом, сочувствие к жизни половины окружавшего его мира, едва ли мог ценить собственную жизнь. Под новыми бременем и напряжением жизни замер юмор — именно то, что лучше всего исправляет преувеличения и крайности. Полная преданность пуританина высшей воле все более лишала его в обыденных делах чувства меры и соответствия. В блеске религиозного рвения мелкие вещи становились крупными, и набожный человек привыкал смотреть на стихарь или рождественский пирог так же, как на бесстыдство или ложь. Жизнь стала напряженной, жесткой, суровой и бесцветной. Игры, веселье, восторги века Елизаветы сменились размеренной степенностью, серьезностью и сдержанностью.