Не по себе становится бойцу. Борисов скосил глаза, посмотрел на Светлану и моряка. Светлана вытянулась свечкой в своем тяжелом пальто, напряженное лицо ее странно изменилось, стало старым — то ли от холода, то ли от далекой, совершенно нереальной жизни, которая шла на сцене: неужели действительно были столь безмятежные времена, когда людей одолевала блажь, царствовала лень и семейная зыбкость — мужу ничего не стоило отвернуться от жены, жене от мужа, разбрестись по чужим очагам, а потом сойтись снова, на первом месте стояли флирт, бокал вина и вкусный пирог с грибами? Вернутся ли такие времена вновь? Борисов подумал — лучше не надо. Моряк сгорбился в своем кресле, поугрюмел — хоть он и тянул Борисова и Светлану на спектакль, а спектакль ему не нравился. Не нравился крутеж на сцене, шуры-муры, неестественно веселый маскарад, который совсем ни к чему охотнику Генриху — бедняге надо о спасении собственной шкуры думать, а не о маскараде; не нравился инфантильный Альфред — приятель Генриха, а потом имя Альфред очень уж напоминает Адольфа; и только тоненькая Адель, кажется, вызывала у моряка сочувствие.
Но музыка, музыка! Можно было, не глядя на сцену, закрыть глаза, сцепить на коленях руки, втянуться в одежду поглубже и слушать одну лишь музыку. Что только не делает она с человеком!
Где-то высоко над крышами с тяжелым паровозным гудом прошел снаряд. Он был слышен даже здесь, в зале, — оркестр на минуту умолк, образовалась пауза, и в этот провал ворвался густой недобрый гуд. Зал зашевелился, но снова грянула музыка, и зал, подчиняясь ей, опять завороженно застыл.
Дыхание дрожащим белесым маревом поднималось над людьми — марево дрожало, словно студень, слабый свет, истончаемый розовой Аделью, тоже дрожал, все дрожало, и руки, как ощутил Борисов, у него дрожали, и ноги, и лицо, и от того, что Адель так не защищена на сцене, так немощна и одинока, ему сделалось еще холоднее. Борисову показалось, что он сейчас не выдержит, но Борисов выдержал, а вот кто-то из бойцов — суровых фронтовиков, не вынес крапивного слепящего холода и Адель в нем и закричал пронзительно-тонко, по-детски:
— Да оденьте же вы ее во что-нибудь! — всхлипнул и добавил жалобно: — Замерзнет же!
Музыка сделалась громче, звуки, ширясь, взвились куда-то к потолку, чтобы обрушиться оттуда, но не обрушились обвально, махом, а вымерзнув до основания, тихо ссыпались на людей. Морячок пробормотал недовольным надтреснутым голосом:
— Во дают!
Спектакль продолжался. Прожитая минута в зале — это не движение, это остановка в движении: остановился человек, удержанный внезапной мыслью, посочувствовал бедной замерзающей актрисе и двинулся дальше. Через два часа все, кто сидит сейчас в зале, будут находиться на фронте. Борисов поискал глазами — нет ли среди присутствующих бескостного дистрофика? Не нашел. Да и мудрено найти — в зале народу битком, и свет не тот, все лица плоские, одно похоже на другое. Он ощутил досаду перед дистрофиком.
Спина у него затекла, крестец сделался свинцовым — чужим совершенно, Борисов зашевелился, кресло под ним заскрипело, сзади кто-то недовольно прогудел: «Да уймись же наконец, штатский!» — и Борисов застыл в скособоченном неудобном положении, ругая себя, и возвратился в старую позицию, лишь когда в зале снова раздался высокий надорванно-слезный крик:
— Да оденьте же вы ее! Холодно! А, люди!
Актеры на сцене задвигались в веселом танце, освобождая место, строй оркестрантов и хористов отступил назад, но в следующую минуту застыл — в черном ряду хористов образовался пробел — упал человек. Борисов, увидев это, захватил ртом побольше воздуха, обжегся, почувствовал, как рядом напряглась Светлана, ойкнула тихонько, а моряк еще больше сгорбился, подвинулся вперед и чуть не лег подбородком на плечо пехотинца, сидящего впереди.
— Что это с ним? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Умер! — коротко ответил пехотинец и отодвинулся от моряка.
Показалось, что голоса сейчас смешаются, затихнут, спектакль оборвется, в параллельном ряду, отделенном от борисовского проходом, поднялась женщина с седым узлом волос на затылке и железной, окрашенной в защитный цвет шпалой в петлице — военврач, подошла к сцене, но голоса не смешались, строй певцов не дрогнул — он тут же сомкнулся, и провала как не бывало: действие веселой оперетты продолжалось. Из-за кулис выбежали двое рабочих в телогрейках, подхватили упавшего под мышки и поволокли за занавес[2]
.Борисов закрыл глаза. Перед ним всколыхнулся розовый студенистый воздух, в холодце задвигались красные и черные червяки, разбухшие, будто пиявки. В горле скопились слезы, он сглотнул их, помотал головой, не соглашаясь с тем, что видел, ему хотелось спросить у собравшихся, почему спектакль продолжается, — человек умер, а веселый спектакль продолжается, но потом понял, что не задаст этого вопроса, сжался и не открывал глаз уже до самого конца представления.
Словно бы и не был на представлении «Летучей мыши», будто и не являлся свидетелем разных веселых обманов, происшедших на балу у графа Орловского.