Когда войска узнают начальников, увидят в них людей, любящих свои части, вовсе не желающих никому зла, работающих не покладая рук во славу России; когда войска убедятся, что их большие потери и неудачи вовсе не плод карьеризма, недобросовестности, а результат естественных людских ошибок, над исправлением которых усердно трудятся сами начальники, — тогда только может сломиться лед недоверия и исчезнет теперешнее настроение, несущее гибель… Современные успехи и могущество техники привели многих начальников к мысли, что в теперешней войне моральный элемент почти не имеет значения, а победа дается известными механическими приемами боя. Преступное заблуждение! Гибельная теория! Перестав считаться с духом и настроением войск, большинство начальников завалило части подавляющей массой приказов, стремясь по-чиновничьи регламентировать и бой, и всю жизнь войск (особенно это в ходу на Западном фронте у Эверта). А человека забыли, как у Чехова в «Вишневом саду»…
И Боже ты мой! Сколько заводится у нас в полку бумаг из-за этих писанных нравоучений! Все свое время мы — младшие начальники — проводим в переписке и настолько связаны указаниями сверху, что не смеем проявить ни своей инициативы, ни применить свой собственный боевой опыт…
Но ведь никакое взыскание не страшнее смерти. А ее мы видим каждый день. И войска, знающие бой на практике, подозрительно и враждебно выслушивают и нравоучения и угрозы. Войска ведают — не твердая воля старшего боевого товарища ведет их по суровому пути к победе, ради которой никакие лишения, трудности и жертвы не кажутся чрезмерными, а бездушное своеволие, измышления бесплодного ума чиновника, зачастую немца-чиновника, не принимавшего участия в боях. Да, утверждаю, как велит мне долг офицера и русского человека, — если суждено нам дойти до позора и бесславия, то виновны в том будут не войска, а чиновники в генеральских мундирах, сделавшие все, чтобы угасить священный дух нашей армии…»
XV
На этот раз Михаил Васильевич изменил своему правилу — при всех обстоятельствах, как бы они ни волновали его, оставаться наружно спокойным и не прекращать занятий до положенного часа. Письмо капитана Смолича вывело его из равновесия и даже заставило встать из-за стола. И не потому, что оно настолько поразило его своим содержанием, а потому, что явилось как бы разительным подтверждением основательности того нервического состояния беспокойства и страха, в каком он находился все это время. Человек дела, практик, Алексеев, несмотря на свою религиозность, был чужд каким бы то ни было мистическим предощущениям. Он привык любому своему душевному состоянию находить разумное объяснение. Письмо Игоря было таким неоспоримым фактом. Оно как бы подытоживало с беспощадной правдивостью то, что знал давно сам Алексеев, но что казалось ему еще скрытым от взоров людей непосвященных. Неосознанное недовольство можно пресечь решительным дисциплинарным воздействием, невроз можно утишить бромом. Но как бороться с недовольством, вызванным причиною, вполне осознанной, безошибочно найденной? Необходимо устранить самое причину. Никакой бром тут не поможет. Но что, кроме брома, может предложить несчастный врач в лице начальника штаба при «помазанном» верховном?
Капитан Смолич требует хирургического вмешательства. Он тысячу раз прав, но те, к кому он обратился за помощью, не только не хирурги, но в руках у них нет даже тупого кухонного ножа.
«Разве могу я гнать в шею Эверта или хотя бы Рагозу? Разве могу я втолковать им, что руководить войсками так, как они руководят, преступно? Разве даря убедишь в том, что он не верховный? Чтобы сместить явного преступника, у нас нужно поднести ему сперва благодарственный рескрипт, как это мы проделали с Ивановым! Легко сказать Брусилову: «За правду ручаюсь, беру все на свой ответ, а капитана Смолича себе в адъютанты». Ему легко, потому что он это сам все знает и у себя на фронте хозяин. А я?»
Алексеев размеренным шагом прошелся по кабинету. Он имел все основания сомневаться в том, что он хозяин даже здесь, у себя в комнате. Что мог бы он ответить этому смельчаку капитану, если бы тот явился к нему в сопровождении вооруженных солдат и потребовал бы отчет в исполнении предложенного ему ультиматума? Конечно, это письмо — ультиматум! Если его не выполнишь — гроза разразится. А выполнить его нельзя.
— Нельзя! — громко говорит Алексеев.
Он так ясно представил себе стоящего в дверях капитана с вооруженной стражей, что невольно покосился на двери. Может быть, это даже было бы избавлением — как Страшный Суд грешнику, бессильному бороться со своими грехами. И точно, Михаил Васильевич почувствовал, что страх, мучивший его все эти дни, отступил от него. Он в полосе огня. Солдат знает, что это такое: преступивший черту огня — страха не имеет.
И Алексеев садится за стол.
— Будем прописывать бром, — бормочет он себе в усы.