— А шут ее возьми, войну! Спрашивайте с тех, кто ее затеял. У меня своих забот хватит!
Те же, кто казался Игорю посмышленее и сохранил человеческий облик, глядели на русского офицера насмешливо и подозрительно и упорно отмалчивались.
— У каждого народа свои счеты с правительством. Приходится повиноваться силе, — резко буркнул один бородач и с ненавистью кинул взгляд исподлобья на офицерские погоны Смолича.
Избранный Игорем для разговора офицер, со своим румяным лицом, белесыми бровями и ресницами и небесно-голубыми глазами, показался душевным и благодушным человеком. Поэтому с ним Игорь завел беседу о том, что всего более приводило в негодование наших солдат: о непонятной русскому человеку жестокости врага, который, беря в плен казаков, расстреливал их.
— Это неправда! — багровея и ударя себя в пухлую грудь, воскликнул немец. — Мы расстреливаем ваших солдат только тогда, когда ловим их в преступлениях!
— Каких преступлениях? — спросил Игорь, без всякой задней мысли и готовясь вполне искренне выслушать немца и посочувствовать его возмущению.
— Их много! Могу говорить только о том, что сам видел. При мне были расстреляны трое казаков за то, что при вашем отступлении они сожгли сарай с хлебом.
— В чем же тут преступление? — изумился Игорь и даже улыбнулся наивности немца.
— Хлеб жечь нельзя, — нахохлясь, возразил офицер таким тоном, точно читал ученику прописные истины.
— Почему?
— Потому что это не война, а разбой!
Игорь невольно подобрал под стул ноги и выпрямился. Вглядевшись в благодушные черты немца, он почувствовал, как в нем закипает раздражение, и раздражение это похоже на то чувство, какое испытывает человек, не понимающий другого и не имеющий сил объясниться. Немец сидел перед ним невозмутимо, с сознанием своей правоты и превосходства.
Не в силах бороться с растущим раздражением, похожим на обиду, Игорь произнес с несдержанной резкостью:
— Ну, а вывозить хлеб из России в Германию можно? Обирать частное имущество тоже можно?
— Это можно, — кивнул головою убежденно немец. — Нельзя жечь.
— Почему же, — все более повышая голос, продолжал Игорь, — можно было сжечь Реймский собор — чудеснейшее произведение искусства?
Игорю казалось, что он сорвался с причала и его несет помимо его воли. Он знал, что спорить бесполезно, что они говорят на разных языках, а продолжал доказывать свое.
— На Реймском соборе, — продолжал упорствовать немец, — был установлен французами беспроволочный телеграф… О! Об этом мы хорошо знали, пусть не сомневается герр капитан! В данном случае жечь не только можно, но необходимо!
— Ложь! — вскрикнул Игорь. — Всему свету известно, что это ложь, выдуманная немцами!
И только прокричав это, Игорь точно очнулся от дурного сна, понял, что словесный спор здесь уже не у места, что перед ним человек — иной, глубоко чуждой правды, что только оружием можно разрешить этот спор, если вообще стоило его затевать.
Было поздно, в помещении штаба все затихло, занятия давно окончились. Дремали дежурные в оперативной и переговорной. Белесо и уныло горел свет под потолком, и громко гудели разбуженные светом мухи. Было душно, спертый воздух мутил голову.
Проходя в дежурку, где на клеенчатом диване спал во всей амуниции и посапывал курносый ординарец, во сне отмахиваясь от мух и чмокая губами, Игорь увидел, что дверь в кабинет Брусилова полуоткрыта и кабинет освещен зеленоватым светом настольной лампы, Смолич на цыпочках подошел к двери. Алексей Алексеевич сидел за письменным столом и писал. Его тонкая, наклоненная над столом фигура видна была Игорю со спины. На осторожный скрип шагов главнокомандующий не обернулся, хотя очень был чуток. Игорь понял, что Брусилов углублен в работу.
Внезапное успокоение и уверенность снизошли в угнетенное давешним разговором сознание Игоря. Он глубоко вздохнул и отправился к себе. Ложась спать, раздеваясь, чувствуя, как сон клонит его, он повторял мысленно: «Да, надо действовать и именно так, как действует Алексей Алексеевич: наперекор стыду за «своих», по правде, которую знает и Ожередов так же, как и Брусилов, неповинные в царящих вокруг зле и лжи…»
Эта мысль неожиданно, когда Игорь лег и закрыл глаза, перешла к мыслям о жене, к ее одиночеству, к ее чуткой правде, оскорбленной неправдой жизни в имении свекрови, безукоризненно порядочной в своем кругу генеральши Смолич.
«Они тоже, и мама и Любинька, не могут понять друг друга, у них тоже разная правда», — подумал было Игорь, но прервал себя… Что-то более значительное, высокое и непостижимое произошло в их с Любинькой жизни… Что-то, чего он не успел понять, но о чем нужно помнить я что все собою заслоняет. Игорь не успел додумать до конца этой мысли. Он улыбнулся в подушку и впервые после длинного ряда бессонных ночей заснул крепко и сладко.
Сидя до глубокой ночи в своем кабинете, Брусилов писал письмо Алексееву: