Ответа не следует. Но после продолжительной паузы глуховатый голос раздается у порога запертой двери:
— Ты меня звал?
— Нет! — резко отвечает полковник и решительно идет к письменному столу.
XXIII
В войне начался перелом к лучшему — это мог установить не один Резанцев. Достаточно было поглядеть сводки и взглянуть на карту Западного и Восточного фронтов. И перелом этот сказался благодаря усилиям и доблести войск Юго-Западного фронта, настойчивости и таланту его главнокомандующего. Левое крыло русской армии размахнулось широко и сильно, как упругое крыло сокола, в то время как правое его крыло беспомощно и оцепенело влачилось по земле…
Все четыре армии Брусилова были в непрерывном движении и исподволь тянули за собою пятую, вновь присоединенную к Юго-Западному фронту, армию Леша. С неизменным успехом и уверенностью вели свои войска от победы к победе старые ветераны войны — Сахаров и Лечицкий. Методически продвигался вперед осмотрительный, хладнокровный академист Щербачев, старался не отставать от них и часто перегонял их очертя голову кидающийся на врага, истерический Каледин, убежденный, что ему досталась самая трудная и неблагодарная доля. Даже командующий крайней правофланговой армией Леш, накрепко связанный давними узами подчиненности с неподвижным «срединным» Западным фронтом, не мог не напрягать своих мышц и не способствовать стремительному размаху соколиного левого крыла.
Брусилов не мог не радоваться успехам своего фронта, а торжества в душе его не было. Чем больше успехов достигали его войска, тем сумрачнее и озабоченнее становилось его лицо. Он стоял один перед врагом. Он должен был преодолевать не только зависть тупых голов, завидующих «счастью» пытливой мысли, но — что всего трагичнее, безоружно противостоять злой воле предателей, в чьих руках были — власть и закон. Для борьбы с ними у Брусилова не было ни сил, ни умения. И когда пришла наконец пора осуществления его замыслов, когда все ярче возгоралась его воинская слава, — именно тогда, и в самые счастливые дни побед, Алексей Алексеевич почувствовал всю горечь своего бессилия, всю безнадежность своих попыток.
«Да полно, в чем же мои заслуги, если ценою такой великой крови мой фронт достигает столь ничтожной победы? — спрашивал он себя в одинокие часы ночного бодрствования. — Нужна ли она мне такой? А если нужна, кто же такой я? Преступник? Ведь ясно, побед этих не хотят там — наверху… Теперь мне это понятно… Страшно, мерзостно, но понятно… А что отвечу перед судом истории? Вел армию русскую к победе… Достигал и достигаю в меру моих сил и разумения того, к чему стремился. Помог русскому солдату, как твердо решил еще тогда, когда взял командование фронтом, испытать свою силу и поверить в ее несокрушимость. В этом вижу исполнение долга. Но что, если мой личный выигрыш как полководца, мой воинский труд сводится на нет преступной волей, более могущественной, чем вражеское оружие? Что тогда?.. Как быть мне — главнокомандующему?»
На этот вопрос у Брусилова ответа не было. Было одно: ясное сознание, что его фронт предоставили на произвол судьбы, а следовательно, надо поворачивать эту судьбу по-своему. Отказываться от усилий позорно. Надо продолжать делать, что можешь.
В глубоко запавших светлых глазах его резче выступало напряжение неугасимой воли. Брусилов сжимал худые кулаки, плотно упирая их о доску письменного стола, оглядывал белые стены рабочего кабинета, по которым медленно колебались полосы тени и света, потом со снисходительной улыбкой начинал перебирать очередную корреспонденцию, адресованную ему лично. В большинстве — восторженные приветствия, панегирики, даже стихи…
Какой-то Владислав Федорович предлагает свое «шато» ясновельможному генералу Брусилову для жизни под Тарнополем. «Он уверен, что оказывает мне огромную честь и несказанную радость», — мелькает добродушная мысль… А вот в том же роде… Тщеславная и глупая восторженность: «Ваш меч, тяжелый, как громовая стрела, прекрасен… Молнией сверкнула она на гневном пурпуре запада и осветила радостью и восторгом сердца России…»
— Грамоте следовало бы поучиться, ваше сиятельство! — громко произносит Брусилов. — А еще общественный деятель!
Алексей Алексеевич мнет папироску, которую долго держал в руке, не прикуривая. Папироска летит в дальний угол комнаты.
«Князь Львов[68] пафосно восторгается мною… потому что счастлив за Россию? — спрашивает себя Брусилов насмешливо. — Счастлив за тех, кто ставил свою жизнь на карту?.. Нисколько. Или так ценит меня, что не в силах удержаться от громких слов?.. Ничуть. Меня как военного, да еще кавалериста, он — рафинированный европеец — внутренне презирает… это всего лишь мелкая политическая игра. Детская игра в оппозицию! Телеграмму эту он читал своим приверженцам и пожинал горячие аплодисменты. А приверженцы разнесли ее по всей Государственной думе, по всему городу. И политический бум готов!..»
— Шут с ним! — снова произносит Брусилов и, отложив телеграмму, достает новую папиросу, закуривает ее.