Рагоза смотрел Алексею Ермолаевичу прямо в рот, завороженно. Он отказывался понимать и не смел противоречить. Если бы такую штуку осмелился проделать с ним кто-нибудь другой, он оскорбился бы до глубины души. Но сейчас он сидел потерянный и вовсе не потому, что находился в присутствии высокого начальства.
— Я испросил разрешения перенести удар в другое место, — вдалбливал Эверт командарму.— Нельзя идти на поводу у Брусилова. Его первые успехи не должны увлекать нас и лишать разумной осторожности. Война не решается лихими кавалерийскими наскоками, Опыт двух лет войны говорит нам, что сила наша в стойкости, неподвижности нашего фронта, лишенного достаточного количества вооружения, опытного молодого командного состава и коммуникаций. Неподвижность, как известно, сберегает силы, энергию, боевой запас. Если брусиловское наступление даст нам кое-какой тактический успех и укрепит положение остальных фронтов,— тем лучше. И на том спасибо.
Тут бас Алексея Ермолаевича зарокотал беззастенчивой обидой:
— Скажите мне на милость, дорогой мой! С какой же стати нам таскать каштаны из огня и обжигать себе руки во славу Брусилова? России это не поможет, а нам с вами не прибавит ни славы, ни силы.
Он откачнулся снова в глубину кресла, широкой спиной и плечами ушел в мягкую кожаную подушку высокой готической спинки.
Рагоза все так же ошарашенно не спускал с него все более расширяющихся глаз. «Так вот что! Так вот что!» — повторил он про себя как заклинание, не совсем отдавая себе отчет в том, что значат эти слова.
— Я не сторонник спокойного отсиживания, как Куропаткин,— пояснил Алексей Ермолаевич строго, принимая недоумение Рагозы за несогласие с высказанным мнением,— необходимы маневры. Нужно щекотать врага, беспокоить его, держать его в нервном напряжении. Мы это делаем и будем делать. Но авантюры? Нет, увольте. Ставить себя в глупое положение я не желаю.
Эверт снова надул губы, и борода и усы опять пошли щеткой.
— Так-то-с, дорогой мой,— закончил он и кивнул головой, давая понять все еще пребывающему в гипнотическом трансе генералу, что аудиенция кончена.
Сидя со своим начальником штаба в машине, увозившей его из штаба фронта, Рагоза пришел в себя. Он отдувался, хлопал себя по вспотевшему лбу, запоздало кипятился.
— Но ведь как околпачил! Как провел нас! — восклицал он.— Сначала я все принял на веру. Помилуйте! — ведь такой крупный известнейший генерал!.. Сам Алексеев его боится! И спускаться так низко!.. Из-за личностей с Брусиловым идти на срыв операции! Похваляться этим передо мною!..— Генерал помолчал и с еще большей обидой: — И ни разу не назвать меня по имени! Не найти нужным запомнить имя-отчество! «Голубчик, голубчик»!.. Какой я ему голубчик? Такой большой человек!
— А вы уверены, что большой? — скосив глаз на своего командарма, спросил шепотом начштаба.
— Что? — крикнул Рагоза, не расслышав.
— Я говорю — вы уверены, что именно в зависти к Брусилову все причины? — уже громче задал начштаба другой вопрос.
— Но ведь он сам признался мне в этом! — выкрикнул командарм.
— Ну, знаете ли, у таких больших людей, каким вы его считаете, эти признания идут ни во что! — возразил начштаба и закрыл глаза от пыли.
Рагоза не нашелся, что ответить, и не успел вникнуть в темный для него смысл ответа — машину встряхнуло в рытвине, и пришлось ловить слетевшую с головы фуражку.
Главнокомандующий Западного фронта, проводив Рагозу, не прекращал весь день кипучей деятельности. Он телеграфировал Алексееву, Над телеграммой пришлось потрудиться очень долго. Каждое слово должно было быть на месте. Эверт тщательно изложил в телеграмме содержание своего разговора с Михаилом Васильевичем. Память Алексею Ермолаевичу никогда не изменяла. Воспроизведя весь диалог, главнокомандующий снова задался вопросом: не лучше ли, отказавшись от Виленского направления, наступать на Барановичи? Ему казалось недостаточным словесное разрешение Алексеева, повторенное дважды. «В таких серьезных делах — семь раз отмерь, один раз отрежь»,— ввернул Эверт в свою телеграмму русскую пословицу.
Для выполнения новой операции Эверт испрашивал срок три-четыре недели.
Закончив труд над телеграммой, Алексей Ермолаевич встал, подбоченился, фертом расставил ноги и сделал несколько гимнастических упражнений.
— Попробуйте тягаться! Идиоты! — произнес он громко, окончив гимнастику и сдвигая ноги.
К кому адресовано было это восклицание, осталось неизвестным. В кабинете никого, кроме хозяина, не было. Выражение торжества и удовлетворенности на короткое мгновение появилось в лице Эверта и неузнаваемо изменило его. Крупная голова на тучном, массивном теле утратила свою неподвижную бородатость, бесформенность линий. Она и на шее теперь сидела твердо, и поворачивалась энергически, определенно. Глаза светились умом, волей, не прятались под мешками век.