Люба писала о своих переживаниях в деревне, в имении свекрови. Она старалась казаться бодрой, но нет-нет в письме проглядывали тоска по мужу, неловкость в отношениях с его матерью, неприютность, какую она ощущала в непривычной среде и несвойственной ей обстановке... «Только, ты знаешь, я очень боюсь, что никак не могу угодить твоей маме. Она все ждет от меня чего-то, чего я не могу понять. Наверное, я такая глупая, но мне все кажется, надо поступать так, а выходит нехорошо... все как-то здесь по-другому, чем было у нас, особенно со служащими... И я так не умею и конфужу твою маму, и она ничего мне не говорит, но я чувствую, что она недовольна... Я очень за это себя виню. Ты прости меня, но я очень стараюсь...» Эта неприютность и тоска жены почувствовались Игорем тотчас же по тем лирическим отступлениям и восторгам перед природой, какие заполняли почти все письмо. «Я долго и много гуляю одна по дорогам и лесам, ухожу далеко и мечтаю о том времени, когда мы будем это делать вместе. Какая изумительная здесь природа! Я никогда ее такой не видела и не понимала, Она — лучшее лекарство... И лотом, как много она говорит своими красками, запахами, разнообразием... Мне доктор приказал побольше движений на воздухе, и я пользуюсь его приказом вовсю... Теперь это уже совершенно очевидно, сказал доктор, и я не боюсь, что обману тебя: я в положении... Но ты, пожалуйста, не волнуйся, все идет прекрасно, как утверждает доктор...»
Эти последние строки, написанные застенчивой скороговоркой, Игорь как-то не до конца понял, занятый своими мыслями, и не придал им того значения, какое они для него имели. Он гораздо более внимательно отнесся к уловленной им тоске и душевной растерянности жены, больно в нем отозвавшихся. Но где-то подсознательно весть о предполагаемом появлении на свет ребенка вызвала в нем прилив душевных сил и желание действовать. На этом застал его час обеда.
За обедом Брусилов был хмур и замкнут, Он только что говорил по юзу с Алексеевым. Дело шло, очевидно, о присылке Юзфронту обещанных снарядов. Из коротких фраз, какими обменивался Алексей Алексеевич с великим князем, Игорь понял, что снарядов нет и неизвестно, когда их можно было ждать...
— Я ему сегодня же напишу,— жестко сказал Брусилов.— Лично. Все, что думаю. До конца!
После обеда Игоря вызвали в следовательскую. Прибыла новая партия пленных. Игорь повел беседу с офицером-немцем, призванным из запаса, бывшим юрисконсультом. Смолич выбрал именно такого, потому что ему наскучили и ничего не давали ответы солдат, говоривших казенные фразы о любви к кайзеру и фатерланду и отличавшихся полным незнанием того, что человечески допустимо на войне в отношении противника,
— Так приказывают,— механически отвечали они. И только один сказал откровенно:
— А шут ее возьми, войну! Спрашивайте с тех, кто ее затеял. У меня своих забот хватит
Те же, кто казался Игорю посмышленее и сохранил человеческий облик, глядели на русского офицера насмешливо и подозрительно и упорно отмалчивались.
— У каждого народа свои счеты с правительством. Приходится повиноваться силе, резко буркнул один бородач и с ненавистью кинул взгляд исподлобья на офицерские погоны Смолича.
Избранный Игорем для разговора офицер, со своим румяным лицом, белесыми бровями и ресницами и небесно-голубыми глазами, показался душевным и благодушным человеком. Поэтому с ним Игорь завел беседу о том, что всего более приводило в негодование наших солдат: о непонятной русскому человеку жестокости врага, который, беря в плен казаков, расстреливал их.
— Это неправда! — багровея и ударя себя в пухлую грудь, воскликнул немец.— Мы расстреливаем ваших солдат только тогда, когда ловим их в преступлениях!
— Каких преступлениях? — спросил Игорь, без всякой задней мысли и готовясь вполне искренне выслушать немца и посочувствовать его возмущению.
— Их много! Могу говорить только о том, что сам видел. При мне были расстреляны трое казаков за то, что при вашем отступлении они сожгли сарай с хлебом.
— В чем же тут преступление? — изумился Игорь и даже улыбнулся наивности немца.
— Хлеб жечь нельзя,— нахохлясь, возразил офицер таким тоном, точно читал ученику прописные истины.
— Почему?
— Потому что это не война, а разбой!
Игорь невольно подобрал под стул ноги и выпрямился. Вглядевшись в благодушные черты немца, он почувствовал, как в нем закипает раздражение, и раздражение это похоже на то чувство, какое испытывает человек, не понимающий другого и не имеющий сил объясниться. Немец сидел перед ним невозмутимо, с сознанием своей правоты и превосходства.
Не в силах бороться с растущим раздражением, похожим на обиду, Игорь произнес с несдержанной резкостью:
— Ну, а вывозить хлеб из России в Германию можно? Обирать частное имущество тоже можно?
— Это можно,— кивнул головою убежденно немец.— Нельзя жечь.
— Почему же, — все более повышая голос, продолжал Игорь,— можно было сжечь Реймский собор — чудеснейшее произведение искусства?