А после какого-то мига затмения, немоты, потери времени и себя самого, когда, совсем непонятно как, он оказался с Потаниной в стороне от других, у окна, и понял, что вот наконец-то рядом — его жизнь и счастье, он проговорил еще более невероятное:
— Боже, как я ждал вас!
VII
Люба сидит на кровати. Ее захлестнула жизнь, не дав опомниться, понять, что случилось, оглянуться на самое себя, Она все еще одета в то синее скромное платье с высоким воротом, обшитым беленькой кружевной рюшью, в котором ездила во дворец Лейхтенбергского. Прическа у нее не растрепана, лицо строго, немигающие глаза пристально устремлены в теплую обжитую тьму комнаты, где нет ничего, на чем стоило бы остановить свое внимание.
Сестра спит, в квартире ни звука. Нет, вот какой-то шорох, посапывание. Это Вилька спросонья ищет блох... Знакомый, домашний мир окружает ее.
— Ах, Боже мой! — шепчет Люба.
В ней нет ни возмущения, ни обиды, ни удивления, ни гордости. Она не пытается ни объяснить себе то, что случилось, ни бежать куда-то или к кому-нибудь, чтобы усталостью побороть волнение или в длинном монологе опровергнуть самое себя. На этот раз ни на что подобное она не способна... Она знает, что от этого никуда не убежишь и никакими словами этого не опровергнешь.
— Ах, Боже мой!
Ее шепот едва слышен. Она ни к кому не обращается, даже и к самой себе... Только шевелятся губы...
А сердце медленно-медленно набухает, всходит, как тесто на дрожжах... Она даже способна улыбнуться этому сравнению, почему-то пришедшему в голову.
Холодными пальцами она перебирает звенья длинной золотой цепочки — мамин подарок к сегодняшнему дню,— обмотанной вокруг ворота платья и спускающейся на колени. Маленькие золотые часики с ее монограммой— папин подарок — тоненько отстукивают секунды в кармашке у пояса.
И так же, как золотые звенья цепочки, Люба перебирает в памяти события дня, одно другого значительней, в иное время способные на долгие дни взволновать ее, наполнить собою все ее чувства и мысли, а сейчас такие же безразличные, одно на другое похожие, как и эти золотые звенья...
Пальцы бегут по звеньям вниз, к коленям, до маленьких золотых часиков в кармашке и тотчас же испуганно взмахивают вверх к первому звену у ворота... Часов они не хотят, боятся коснуться...
В темноте все равно не различишь времени, стрелки неотвратимо бегут вперед —она это знает!
— Ах, Боже мой...
Как это могло случиться? И почему сегодня? Точно столбняк. Нет, точно гипноз... Нет, нет! — точно волна в море — подняла и выбросила на песок... и нечем вздохнуть, и страшно, и блаженно, и ждешь — вот-вот снова подхватит, унесет... и...
Но моря нет, песка нет, солнца нет, в комнате темно, и ничего, ничегошеньки не случилось... Только стрелки неотвратимо бегут вперед, и их не остановишь, не остановишь... и страшно взглянуть на часы. Все равно знаешь, что уже поздно...
Весь день — одно событие за другим... Но почему сейчас они не волнуют? Сегодня утром сдавала Эльку из пьесы «В городе»... Последнее испытание для перехода в старшую актерскую группу. Событие для всех и для нее огромной важности. «Да, огромной»,— убеждает себя Люба, и пальцы ее торопливо скользят дальше по звеньям, не задерживаясь...
После отрывка у нее был разговор с Ходотовым. «Ужасно серьезный разговор»,— холодно думает Люба. Она старается вспомнить этот разговор, каждое слово которого в иное время врезалось бы в память навсегда. 3-автра, может быть, она его вспомнит, а сейчас...
«Я перешла в старшую группу»,— отмечает в памяти своей Люба и спешит дальше. Как странно, отчетливей всего она помнит, что ей тогда отчаянно хотелось есть. Она с утра не ела. Ощущение голода осталось до сих пор.
Потом... потом она прибежала домой. Обед еще не поспел, ждали папу. Она схватила кусок хлеба, стала глотать куски — один себе в рот, другой Вильке,— это она помнит хорошо. Потом намазала ломоть хлеба маслом, села на стул и начала медленно прожевывать... «С наслаждением,— говорит себе Люба, точно прислушиваясь к этому слову,— я очень была голодна. Я ела с наслаждением...» Очевидно, проглатывая кусок за куском, она все полнее ощущала свой триумф, видела себя в роли Эльки, пережила сызнова недовольство собою и удивление свое перед восхищением подруг, особенно Танюши Веневской, и смущение и счастье от похвал Ходотова, и сознание, что она отлично сдала экзамен... Но теперь твердо угнездилось в памяти только ощущение голода и наслаждение, с каким она его утоляла... Кажется, мама чего-то обиделась и выговаривала ей, что перед самым обедом не едят, что на вопросы надо отвечать толково и вежливо, а не мычаньем, но наслажденье было прервано звонком.
— Ах, Боже мой...