Если бы она знала, что ждет ее, может быть, она не кинулась бы так стремительно на звонок швейцара из парадной... Она не сбежала бы одним духом по всем ступеням с четвертого этажа, а задержалась хотя бы на одной ступеньке... Она не схватила бы жадно телефонной трубки, не крикнула бы звонко: «Я слушаю! Кто говорит?..» Не обрадовалась бы привычно на родной голосок Танюши Веневской. А может быть, с нею все так бы и сталось, но по-иному...
В телефонной трубке звенел, бился, обрывался Танюшин голос. Она кричала, перебивала себя вопросами: «Ты слушаешь? Ты слушаешь?»
Люба слышала. Люба и сейчас помнит все от слова до слова. Танюша звала ехать с нею в госпиталь Лейхтенбергского. «Там лежит Чегорин. Представь себе, уже давно. А мы не знали! Бессовестная тетя Тоня сказала мне об этом только сейчас!» Ехать надо обязательно, это их долг. Ведь они обе были влюблены в Чегорина, обе провожали его на войну... Танюша без Любы не поедет...
И они поехали...
— Ах, Боже мой!
Они купили цветов Чегорину, они смеялись! Какой только вздор не приходил в голову, пока они не доехали до дворца Лейхтенбергского...
— Ах, Боже мой...
Может быть, надо было повернуть назад, когда они в смущении стояли во дворе дворца, не зная, в какую дверь идти. Может быть, надо было не смеяться, поднимаясь то по одной, то по другой лестнице...
Может быть, не надо было вспоминать бунинские строки, которые у всех у них в театральной школе были на устах:
Дурману девочка наелась (44),
Тошнит, головка разболелась...
Пылают щечки, клонит в сон,
Но сердцу сладко, сладко, сладко:
Все непонятно, все загадка.
Какой-то звон со всех сторон...
Они обе, наперебой, повторяли эти строки, глядя друг на друга задорно и испуганно и следуя за дежурной сестрой по широкому светлому коридору...
Но сердцу сладко, сладко, сладко:
Все непонятно, все загадка...
И вот открылась тяжелая, белая с золотым узором дверь...
VIII
Люба подымается с кровати, она ощупью делает несколько шагов, сама не зная зачем. Ее захлестнула жизнь, ей нужно двигаться. Она идет от кровати к двери, от двери к кровати сестры, потом к рабочему столику у окна, потом опять к своей кровати... Так, по кругу, медленно, она двигается, дотрагивается до каких-то вещей, натыкаясь на них в темноте. Ее ничто не гонит вперед. Она движется, как движется золотая стрелка ее маленьких часов у пояса. Если стрелку остановишь, золотые часики будут сломаны.
— Ах, Боже мой...
Губы шепчут эти три коротких словечка все громче. Они звучат совсем не так, как звучали обычно.
Когда иголка падала на пол и ее никак нельзя было найти — «ах, Боже мой!» бормотали губы с досадой. Когда неудачно шла роль — «ах, Боже мой!» выражало испуг или обиду на себя. Когда поссоришься с подругой — «ах, Боже мой!» говорит о раскаянии...
Что хочет выразить Люба теперь этими тремя словами? Она не знает, она не слышит этих слов, но они доходят до слуха спящей сестры. Маша что-то бормочет и шевелится.
Их слышит Вилька. Он приподнял одно ухо и смотрит на хозяйку, Он подымается на четыре ноги, встряхивается и подходит к Любе. Люба не замечает его, не дразнит, не тянет за ухо. Он начинает ходить следом за нею, встряхиваясь и зевая. Очевидно, так надо.
Они идут по кругу, но комната кажется все меньше, слишком много мешающих предметов на пути, а шаг становится все легче и стремительней. Маша скрипит пружинами кровати, бормочет, приподымается, сейчас что-нибудь спросит. Нет, только не это...
Люба открывает дверь в столовую, огибает обеденный стол и проходит в гостиную. Все три окна гостиной освещены летучим лунным сиянием. Три туманных белых пятна лежат на паркете.
Люба, не замедляя шага, продолжает свое движение по кругу.
— Ах, Боже мой...
Эти три слова поют в ней неустанно и все громче. Как ветер в ушах, когда бежишь вдоль берега моря и совсем не слышишь своих шагов и кажется, что летишь...
Глаза смотрят перед собою не мигая, напряженно, руки приподняты к груди, ладонями внутрь, точно она несет что-то тяжелое и хрупкое, что-то наполненное до краев... Нельзя замедлить полет или остановиться, чтобы не расплескать... Но тут у нее слабеют ноги, горячая волна заливает тело, и она садится на первый подвернувшийся стул.
— 0н сказал: «Боже, как я ждал вас!» — говорит она, тяжело дыша. Губы ее обожжены. Каждое слово — как раскаленный уголь. Она вслушивается, пытается понять, дрожит мелкой внутренней дрожью.
Впервые слышит эти слова так ясно, так до предела понимает всю их правдивость и глубину.
Тогда, когда он произносил их, она испугалась. Она видела только его глаза. Ошеломила необычность слов, а не внутренний их смысл.
— «Боже, как я ждал вас»,— повторяет она. Она знает, что он ждал ее. Знает всем своим существом.
И она подымается со стула, ноги едва держат ее, но она опять идет по широкому кругу, освещенному луной.
— Ах, Боже мой,— поет в ней, и в этих трех словах теперь ей слышится: «Не удержать... не донесу... расплещется»... и тотчас же: «Должна удержать! должна донести!»
И снова ноги слабеют, она садится на диван.