И еще писал он — не отрываясь.
Макогонов, Твердиевич, Пест, Гога Мартыновский.
Откуда они знали?
Откуда они все знали, что надо делать, как жить, чтобы не сломаться? А может, он, Вязенкин, только сейчас и вступил на свой законный, верный, единственный путь. Тот путь, который ищут многие люди, и не всем случается найти. А он нашел. Он сумасшедший. Он заплатил по счету за каждый день, проведенный в психиатрической больнице на «пятом километре».
Он прочитал написанное.
Он не думал ни о содержании, ни о форме.
Это было начало. Дальше будет больно. Вязенкин ощущал боль — самое начало. Боль наступала по всем фронтам — и с тылов и с флангов. Отовсюду. Не было клочка памяти, где бы не было хоть мизерной, хоть ничтожнейшей боли. Боль станет мешать работать. Нужно перетерпеть — нужно придумать счастливую концовку. Тогда пройдет — отступит боль, тогда перегорит-перестрадается. Тогда ему легко будет вспомнить, каким копченым лещом обедал он, как мягко спалось прошлой ночью, как задорно щебетали воробьи-дураки над беседкой и коваными перильцами крыльца. Как ровно билось сердце после бани и как ему дышалось потом, как звенело его голое чистое тело на весеннем ветру.
И тогда голый очищенный он стал молиться Богу.
Вязенкин смотрел в небо и видел, как приближается вечер. Небо стало по краю фиолетовым, и мягкая ночная синь густела к востоку. Он повернулся к западу, где рыжели последние облака. И стал молиться.
— Господь, — сказал Вязенкин. Он не торопился молиться. — Господь, Христос! Дай мне силы, дай мне еще больших испытаний, но дай мне и силы. И я смогу.
И вдруг он подумал про Бучу, того самого Бучу — солдата с мутной зеленью в глазах. Он вспомнил его рассказ, как страшно умирал саперный старшина Костя Романченко. И он вспомнил фотографию, которая лежала теперь в его столе в квартире на Ботанической.
Среди других на фотографии был и погибший старшина.
Густела синь на востоке.
— Костян, ты там? Говорят, что на небе в самой верхотуре небесной живут порядочные люди.
Было тихо в мире. Трактора уползли с черных полей. На реке легкая рябь, местами крутятся водоворотики. Птица запоздалая полетела через реку к лесной чаще.
Было тихо.
Вязенкин не слышал голосов.
Но он подумал, что Костя его слышит. И еще подумалось, что вот был такой Костя Романченко, а теперь нет. И никто в мире не узнает, как он умер, как жил и кем был — что был правильным человеком и солдатом. Вместе с Костей умерли Реука, Ишеев, Светлана Пална, Ренат с Юлей и тетка Наталья. И других много. И всех он не помнил по именам, и многих не помнил также по фамилиям. А других забыл в лицо. И только стал кивать бы конфузливо, если б его спросили: а помнишь? Помню, помню, помню!
Вязенкин подумал и ощутил, что Бог дал ему силы, — но дал на дело, а не просто так, чтоб хвастаться перед остальными. Но про самое дело Бог не сказал и не намекнул. Вязенкин смотрел, смотрел в небо. Там был Бог. И Бог говорил. Но Бог был очень высоко над людьми и землей, и поэтому Вязенкин не услышал его слов, но понял каждое слово, как оно было произнесено. Он заплакал. И рассердился на себя: как будто снова случилась история с крестом и благими намерениями. Вязенкин прокашлялся и решил писать без благих намерений, а с умом.
Стемнело.
Вязенкин подумал, что скоро ему выходить на работу. Он звонил главному редактору, милая дама поинтересовалась его здоровьем.
Дни проходили один за другим.
Вязенкин писал и многое ему вспоминалось: он помнил события годовалой давности детально, и мог даже восстановить в памяти выражения лиц и интонации тех людей, что окружали его в те далекие уже дни. И смерть знакомых и близких уже не казалась ему такой ужасной, — и он стал писать о войне где-то даже с юмором. За неделю он написал двадцать страниц, за вторую неделю еще десять.
Звонила жена.
Отец говорил об ответственности и роли мужчины.
Приезжал Макар Шамаев получить расчет за кованые перила, как-то быстро все произошло, поговорить не успели.
Через два дня Вязенкин уехал из деревни, забрав с собою первые тридцать страниц «Бучи».