Всё это время я хотела, чтобы моя болтовня о потере и предательстве стала способом отточить и продвинуть некое политическое/эстетическое высказывание. Когда я пишу здесь о буддисте, я признаю, что в этом есть некий пассивно-агрессивный (граничащий с просто агрессивным) посыл. Я дала ему множество шансов избежать вражды между нами, но буддист остался равнодушным и снисходительным, так что в какой-то момент я подумала, нахуй всё это, ведь в контексте моего писательства решение не писать о нем – всё равно что оставаться ему верной, а он не заслужил моей верности. Чтобы порвать с ним, я должна совершить акт вероломства. Окей, признаю, в этом нет особого смысла. Но в каком-то смысле я осталась ему верной: я не писала о нем ничего такого, что не касалось бы меня напрямую – я сохранила его анонимность, умолчала о деталях, по которым умные читатели могли бы установить его личность, – я не писала, где он живет, чем занимается, какому течению буддизма следует, я не упоминала ни его имени, ни даже инициалов. Я не стала вдаваться в подробности каждого ранившего меня поступка – хотя бы потому, что мне бы это быстро наскучило, а письмо есть письмо – ты делаешь всё возможное ради результата, даже опускаешь детали, к которым привязана, если считаешь, что они портят текст. Иными словами, я принимала эстетические решения на каждом этапе, и я старалась это подчеркивать. Я ясно дала понять, что в наших отношениях было много ценного, что он дарил мне удовольствие и ласку. Я не пытаюсь казаться нежным цветочком, со мной правда трудно, и с ним я поддалась глубинным желаниям и потребностям, которые едва ли понимаю сама. Но меня завораживает горевание, каждый уровень горя, который преодолевает человек; и теперь, с приближением годовщины маминой смерти, я думаю, как горевание по (символически) умершим отношениям похоже на горевание по умершему человеку и в то же время отличается от него.
Кажется, я окончательно отпустила буддиста; я готова распахнуть дверь и шагнуть в залитое солнцем будущее.
26/10/10
Я наткнулась на эти строчки в старом дневнике. Я переписала их этим летом, когда мы с Маркусом Эвертом завтракали в чайной Samovar на острове Йерба-Буэна. Чтобы почтить найденный по дороге туда стихотворный сборник, Маркус предложил по нему погадать. В то время наши отношения с буддистом только развивались – беззаботные дни до того, как он признался, что типа женат, – поэтому я задала вопрос о нем, ничего конкретного, скорее нечто вроде «что там у нас». Я ткнула пальцем в книгу и наткнулась на этот отрывок из «Улисса» Теннисона. Тогда мне казалось, что отрывок дает зеленый свет нашим отношениям. Но, возможно, это было предупреждение – и вот я сижу, слушаю пандору[7]
в своем новом мире, а вы, мои дорогие читатели, и есть многоголосые стоны глубин.27/10/10
Ты настроена на письмо
когда слушаешь Down By the River в концертном исполнении Нила Янга 1971 года в Мэсси-холле и начинаешь плакать, когда он поет: «С ней я мог оказаться по ту сторону радуги»[8]
. Просто ты понимаешь, о чем он.27/10/10
Дорога из красного кирпича
Этим вечером я пошла ужинать и пить чай с писательницей Линдси Болдт. Линдси двадцать семь лет – мне было столько же, когда я переехала в Сан-Франциско, поэтому в разговоре с ней я испытала какое-то необъяснимое раздвоение: мое более молодое «я» наложилось на «я» Линдси, хотя она и не похожа на меня тогдашнюю. Мы откровенно говорили об отношениях, писательстве, терапии, неуверенности, других писателях – не сплетни, скорее разговор о сложностях жизни в тесном кругу, коим является экспериментальная поэтическая сцена, и о том, каково это – писать прозу внутри этого круга. Линдси заметила, что женщины помладше боятся меня, потому что у меня грозный вид. Я ответила, что стараюсь быть дружелюбнее.