Чай пьем вместе. Кто-нибудь из нас стучит в пол ухватом. Отец отвечает стуком в потолок. Иногда в огород забегает братишка и кричит:
— Мы идем!
Они приходят, садятся рядом. У отца своя коробочка с чаем и сахаром. Все молчим. Братишка, воровато озираясь, отламывает от своей лепешки кусочек, тихонько подкладывает отцу и дергает его за рукав. Тот, видно, по рассеянности, наклоняется к нему и спрашивает:
— Что?
— Вот… — весь красный, шепчет братишка, указывая на лепешку.
— А… Ну-ну, хорошо!
И, глянув на нас, отец смеется, ставит блюдце, гладит бороду. К окну подходит Ефим Каляба и кричит мне:
— Павлович, можно, что ли, взять кресла?
Кресла — это приспособление на телеге для возки снопов и сена, — квадрат, сбитый из четырех колышков. Они стоят у стены.
Отец поворачивается к окну.
— А тебе для чего? — спрашивает он у Ефима.
— За сеном еду. Так я беру их.
— Берешь? Хм! А кто же тебе разрешит брать?
— Как — кто? Да ведь телега-то ваша в колхозе?
— Ну и пускай в колхозе, а кресла трогать не надо.
Ефим держит кресла, не зная, что с ними делать.
— Это уж смешно! — говорю я отцу.
— А сделай сам, тогда и давай! — не глядя на меня, кричит он.
Младший братишка готов заплакать. Ефим все стоит. Я выглядываю в окно и мигаю ему. Он понимающе склоняет голову и быстро уносит кресла. Отец догадывается, что произошло за его спиной.
— Придется жить одному. К вам не касаться.
Отец начинает собирать одежду, сапоги, валенки, старые часы и тащит все это вниз.
Когда дело доходит до книг, я иду к полкам помочь отцу. Он торопится. Бестолково перебрасывает книги, чего раньше с ним никогда не бывало. Наконец, вытаскивает пачку конвертов, которые я подарил ему лет пять назад. Не глядя, сует мне.
Мы таскаем книги. Дышим запахом тлена. Позади меня что-то стучит. Оборачиваюсь. У него упала книга и развернулась на титульном листе: «Раннее христианство».
Я наклоняюсь и поднимаю ее.
«Какой разумный человек допустит, чтобы в первый, второй и третий день творения вечер сменял утро без солнца, луны и звезд?»
Я подгибаю уголок страницы и закрываю книгу. Отец видит это, но ничего мне не говорит.
В темноте огни плывут к центру поля, как золотые рыбки. Столкнувшись, они гонятся друг за другом, ныряют, описывая круги, падают и лежат, полуприкрытые отавой, как водорослями. Слышится девичья песня. Тихая, не совсем уверенная, спросонок. (Даша начинает волноваться. «Бедняжка, — шепчет брат, — все без тебя пропоют…»)
Сегодня мы подходим к току раньше других. Гумно движется на нас из темноты, как кит.
Алешка сидит на пороге в глубокой задумчивости. У его ноги фонарь. Много у Алешки забот. Ветхие единоличные гумна распирает хлебом, а ночи черны, как деготь. Стоят по гумнам машины. Пить-есть не просят, а из-за них лето жили впроголодь. Размахнулись, в Один год хотелось приобрести все. Да разве только это?
Алешка встает. Фонарь, подпрыгивая и раскачиваясь, рвется к нам навстречу. Громадная Алешкина тень прячет рыхлую голову под крышей. В открытых воротах смутно вырисовываются скирды. Мнится: сидит на них старый гуменушко и жует хлеб. На середине гумна, как громадное насекомое, молотильный привод.
Лица у Алешки не видно. Кажется, он не хочет показывать его нам. Неуверенно протягивает мне руку.
— Сейчас ходил, смотрел. Ничего нет.
— Ну, с фонарем разве рассмотришь? Ш-ш! Без паники!
Из-за угла появляется веселая, с фонарем в руках Анна Прокопова.
— Здравствуйте! — звонко кричит она. — А я решила вам помочь!
На ней темная с желтыми цветами юбка. Цветистый платок. Движения ее размашисты и уверенны.
— Хочешь понравиться? — шучу я.
Смеясь, она подходит ко мне и, как девушка наедине с парнем, тихо начинает говорить. Рассказывает о своем житье-бытье, о своем бабьем одиночестве. Что-то долго нет писем от мужа из Красной Армии. Она все одна да одна. Ну, понятно, вся отдается работе.
— А как твой старик? — спрашиваю я. — Он что-то давно у нас не был.
— Со стариком неладно.
— Тоскует?
— Да нет, не тоскует, а все бегает.
— Куда?
— В огород.
И хотя нас никто не слушает, Анна шепчет мне:
— Кажется, проверяет нашу пшеницу.
Огоньки качаются ближе и ближе. Они окружают нас кольцом. Слышится шелест травы, говор.
Широко размахивая «летучей мышью», подходит Тюкавин. За ним, с коптилкой, сделанной из чернильницы, появляется маленький, колючий Ефим Каляба. Подходят девчата. (Теперь брат начинает волноваться. «Да нету ее, нету», — смеясь, шепчет ему сестра.)
Для меня самый волнующий момент, когда все сойдемся вместе. Мужчины под уютный дымок махорки начнут добродушно подшучивать друг над другом и так незаметно перейдут к работе. Крики, смех, короткие на ходу рассказы. Тюкавин любит вспомянуть покойного хозяина гумна, старика Карабана:
— Косит, земля воет. Босой, без шапки, волосы как у беса. Брюхо большое, круглое. По две четверти молока выпивал.