Прошлое волновало его постоянно, как оно и должно волновать каждого честного писателя, желающего осмыслить настоящее. Крон всегда был современным писателем в самом остром понимании этого слова. Он никогда не пытался угадать то, что требуется сегодня. В угадывании есть азарт и жажда выигрыша. Угадывание — это игра в штосс, в очко, в рулетку. Крон стремился о т к р ы в а т ь современность, то есть совершать самое сложное, чем и сильна наша лучшая литература. Сильна своим стремлением к справедливости, к правде, к зову совести.
Писатель, пишущий на современную тему, осмысляющий день сегодняшний, задумывается и над горьким вчерашним, над тяжкими заблуждениями прошлого. И тут, случается, его сурово остерегают:
— Не надо сыпать соль на раны!
Крон говорил в ответ:
— Об этом просят не раненые, а здоровые.
Мы встречались с Александром Александровичем по два-три раза в год — в Ленинграде, в Москве, на Юге. В остальное время общались давно позабытым, ветхозаветным способом — регулярно переписывались.
Так длилось сорок лет.
В письмах Крона — их у меня около тысячи — бьется время.
Я имею в виду не перечень исторических событий, не информативность, хотя, конечно, же, и это постоянно мелькало. Я говорю о том драгоценном свойстве Крона, которое известно всем, кто хорошо знал его: о поразительном умении размышлять, анализировать, обобщать. Можно бы все это назвать философичностью, но к этому слову у нас почему-то иронически относятся.
Он был на редкость наблюдателен. И притом — избирательно наблюдателен: пропуская мимо глаз, мимо ушей, мимо ума то, что лежит на поверхности, даже если это поверхностное типично, он устремлялся вглубь. Наши с ним мнения о людях не всегда совпадали. Чаще оказывался прав Крон. Но иногда и я. Причина, пожалуй, заключалась вот в чем: ему нужно было гораздо больше данных для суждения о человеке. Он трудно сближался с людьми и любил говорить о себе:
— Я чопорный.
Это неправда. Чопорности не было в нем ни грамма.
Если что и мешало слишком быстрому сближению с людьми, то это его глубокая внутренняя интеллигентность, не позволявшая ему ни мгновенно распахиваться, ни с ходу задавать бесцеремонные вопросы.
Он был мало приспособлен к пустому приятельству, к пунктирным взаимоотношениям, когда люди, полагающие себя закадычными друзьями, не общаются долгими месяцами, а встретившись, бросаются друг к другу с объятиями и поцелуями.
Эта черта его натуры — неприятие равнодушной всеядности, необязательности — все более усиливалась с годами.
Зная нечто подобное и по себе, не одобряя себя за излишнюю придирчивость к людям, я как-то сказал ему:
— А не становимся ли мы на старости лет болезненно обидчивыми?
— Нисколько. Просто когда я вижу, что мои отношения с человеком почему-либо изменились, то никогда не выясняю их — выяснение испортит их окончательно. Я молча отдаляюсь на иную дистанцию. И вернуться к прежней уже не смогу.
Так бывало. Я это видел. И огорчался. Но никакие мои попытки вернуть Крона на прежнюю дистанцию с бывшими друзьями ни к чему не приводили. Отношения оставались корректными — и только.
Что бы Александр Александрович ни делал — писал ли пьесу, роман или газетную статью, — работал он медленно, угнетающе для себя самого медленно, постоянно сомневаясь, получается ли у него то, что хотелось бы. Неудовлетворенность собой, своей работой грызла его так сильно, что он надолго откладывал давно начатую рукопись.
Торопить его было бессмысленно; ни договорные сроки, уже продленные, ни отсутствие денег в доме не могли принудить его слепить что-либо наспех. Естественно, не все получалось у него равноценно, и Крон сам отлично понимал это, но его неудачи никогда не были вызваны расчетом или легкомыслием.
Когда работа бывала закончена и принята, то в редакциях Крон числился «трудным автором». Он и действительно был трудным, в том смысле, что всей силой своего ума, совести и мировоззрения сопротивлялся служебной бдительности иного редактора. Даже самое дальнобойное и крупнокалиберное предостережение:
— Поймите, Александр Александрович, из-за этих ваших нескольких строк может не пройти вся вещь…
Даже эта угроза крайне редко обезоруживала его. Он отстреливался до последнего патрона.
А уж самоуправство редакций приводило его в бешенство. Я знаю несколько случаев, когда, увидев в последней корректуре правку редакции, не согласованную с ним, Крон запрещал изуродованную публикацию и уже больше никогда не имел дела с этой газетой или журналом.
Они-то ему прощали. Он им не прощал.
Александр Александрович необычайно много читал. Великолепно знал русскую и зарубежную классику. Его умение постигать серьезную научную литературу удивляло ученых. Он был широко образованным писателем — это сейчас редкость.
Советскую прозу, драматургию, театр отлично помнил с самых их истоков. Помнил и как зоркий современник той эпохи, и как историк. А эти две памяти придавали его зрению необходимую стереоскопичность мудрости.