За нынешней современной прозой он следил увлеченно, любил открывать новые для себя имена писателей и, открывая, азартно пропагандировал их. Его письма пестрят возгласами: «Ты не читал такого-то? Непременно прочти!..»
Это тоже не столь уж часто встречается в общении литераторов — нередко мы слышим: «Ты не читал моей новой вещи? По-моему, у меня здорово получилось!»
Отзывы Александра Александровича о литературе и искусстве, даже лаконичные и вскользь сказанные, всегда были глубоки. Вот коротенькая цитата из его письма ко мне в январе 81-го года:
«Крупнейшее явление последних лет — роман Айтматова. Мысли это сочинение вызывает не слишком веселые, но это право художника — клевать читателю печенку. Великие гуманисты, вроде Ф. М. Достоевского, в этом отношении не стеснялись».
(Роман Чингиза Айтматова «И дольше века длится день» был тогда только что опубликован в «Новом мире», и критика сперва замерла, словно бы задохнулась в ожидании, как к этому роману отнесутся «наверху»).
Весной того же 81-го года я получил от Крона письмо с отзывом о новом произведении другого автора:
«Читал ли ты «Ягодные места» Евтушенко? Написано бойко, но клеевой краской на воде. В ход пошло все, что было под рукой, — поездка по Сибири, заграничные командировки, недодуманные философемы, сведения о Циолковском, почерпнутые в процессе киносъемок. Все на живую нитку. Никакие потуги на прогрессивность и остропроблемность не спасают от скуки. А жаль. Человек он очень талантливый и порядочный».
В разгар запальчивой дискуссии о кинематографических и театральных инсценировках литературной классики Александр Александрович занял необычно спокойную позицию:
«Я против всяких запретов на классику. Искажать современного талантливого автора, действительно, преступление, а классика незыблема: от экспериментов, и удачных и неудачных, она не умаляется — ее век дольше».
К искажениям произведений на современную тему, к театральным «поправкам», сделанным из трусости, Крон относился яростно. Об одной такой постановке он написал:
«Я смотрел этот спектакль, и меня тошнило от бесстыдства. Впрочем, как известно, стыд — категория не политическая».
В писательской среде возникали порой раздраженные споры о так называемой «полуправде». Особенно активными эти споры были в период выхода книг Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Да и не только в те времена — случаются и нынче. Произносились, произносятся иногда и сейчас брюзгливые мнения:
— Напрасно вы хвалите это произведение: в нем ведь изображена всего лишь полуправда…
Крон писал мне:
«Благодарить надо и за половину правды, когда полная бывает немыслима. И кстати, я заметил, что чаще всего огрызаются на полуправду те, кто либо вовсе отмалчиваются, либо охотно фальшивят напропалую…»
Неожиданно различным оказалось у нас с ним отношение к собственным воспоминаниям. Обоим нам, разумеется, отлично было понятно, что, прожив длинную жизнь, мы были и невольными свидетелями, и пассивными, и активными участниками множества событий, канувших в грандиозную историю нашего времени. Я пишу канувших — не зря: кануть в историю — это ведь и войти в нее, но иногда и исчезнуть в ней, стать событием, неизвестным даже для ближайших потомков. Случалось на нашей памяти, что связь времен обрывалась. Летописцы в точном значении этого слова перевелись уже давно: профессия эта в двадцатом веке, время от времени, оказывалась далеко не безобидной и даже не безопасной.
Жизненный опыт, социальная память нашего, с каждым днем редеющего поколения истаивали на глазах. А я знал — Крон не скрывал этого от друзей, — что на протяжении десятилетий он ведет каждодневный дневник. Отдельные скупые блокадные записи из дневника он даже читал на своем вечере в ленинградском писательском клубе.