— И на что, дурак, польстился? На холуйскую должность: перешел от меня к начальнику Управления писать доклады. Башка у него сработала куда положено. И наружность подходящая: костюм пошил себе в модном ателье, завел очки на здоровые глаза, модельные туфельки. Выступит где-нибудь на совещании в исполкоме, в гороно или в редакциях, а там ахают: ах, как выросли кадры милиции! Начальнику приятно — он растил. Да и удобно — Санька сочиняет речи, статьи, обобщает опыт, и все научно, с цитатами из трудов. Ловит-то жуликов нынче не он, а обобщает — он… И стал я, Серегин, нынче негож. Комиссовали меня, подпал под сокращение. Процент роста я им снижаю. Кабы мне кто-нибудь пятнадцать лет назад подсказал, что Санька меня продаст, я бы тому человеку плюнул в глаза…
— Вас один человек продал, Яков Степаныч, — сказал Серегин, — а Иисуса Христа — двенадцать любимых апостолов. Это уж, наверное, так заведено, Яков Степаныч. Предать они предали, а веру его, учение его людям понесли. Даже взять Иуду. Не было бы Иуды, не было бы и подвига Христова, и был бы он обыкновенная личность. Сезонник, плотник.
— Слушай, Серегин, — улыбнулся Карев, — неужели ты веришь во всю эту хреновину?
— Верю, — сказал Серегин. — Две тыщи лет моей вере.
— Значит, согласно твоей вере, и Гитлера прощать надо?
— Гитлера — не надо, — сказал Серегин.
— А как же ты разбираешься: кого — надо, а кого — не надо?
— Совестью своей, Яков Степаныч. Душой.
— Интересно! Ты своей совестью судишь, я, значит, своей, и выходит на поверку — самосуд? Анархия?.. А бог твой при чем же?
— Он при всем, — ответил Серегин.
— Какая же у него получается роль? — спросил Карев. — Наплодил на земле людей, они друг дружке вцепляются в глотку, жгут, режут. За давешнюю Великую Отечественную двадцать миллионов душ извели!.. А он — что?
Серегин подумал немного и сказал:
— Вопрос знакомый, Яков Степаныч: я от него сам сколько ночей не спавши. И сейчас отвечу. Бог в наши людские дела не мешается, доверяет нам. А человек должен сам за себя отвечать, все ж таки мы люди, а не звери, и почему это с господа надо взыскивать за нашу подлость?
— Ну, а его-то роль, я у тебя спрашиваю? Наблюдатель он, что ли?
— Он наблюдает, — подтвердил Серегин.
Карев устало зевнул.
— Не пыльная у него работенка, Серегин. На такую должность и я гож…
Серегин собрался было ответить, но из прихожей донесся стук входной двери и неразборчивые голоса — женский, мужской. Быстро подхватившись, он вышел из кухни; дверь за собой плотно прикрыл.
Карев уже остыл от спора и от своей размозолевшей обиды.
Пора было собираться домой.
Немножко-то на душе полегчало.
Из прихожей послышался строгий мужской голос:
— А вы точно не продешевили, батя? Мебель-то ведь сейчас подорожала.
И кроткий, тихий ответ Серегина:
— Да какая же это мебель, Костя? Рухлядь.
И тут же вступил женский голос:
— Где я теперь достану корень калган? Могли бы и чаю попить. Водку брала, «Экстру», по четыре двенадцать…
Карев вышел в прихожую. В наступившем молчании он надел свое пальтецо, калоши и, не глядя на молодых людей, сказал старику:
— Спасибо за угощение, хозяин… А насчет кресла у меня вышла ошибка: поставим его в магазине за тридцать.
Когда дверь за ним захлопнулась, Серегин, прищурившись, посмотрел на своих родственников и сказал:
— Ну и гады же вы! Хорошего человека обидели…
А дождь на улице припустил еще усердней, Карев вымок тотчас наново и шел не разбирая пути.
Ничуть он на этих людей не обиделся и только жалел Серегина за его темноту.
А насчет Саньки Горелова — да ну его, Саньку… Горчичники надо на ночь поставить — в груди сипит, — чаю с медом выпить.
Ох и погодка, так твою…
НОЧЬЮ
— Перестань!
— А потом ты поехала с ним…
— Перестань! Перестань.
— А потом ты поехала с ним на Клязьму, и вы взяли в гостинице два отдельных номера. Представляю себе, какое у тебя было счастливое лицо, когда вы ехали вместе на Клязьму.
— Я заткнула уши, можешь говорить все, что угодно.
— И это продолжалось два года. Хочешь, я повторю то, что ты сказала ему по телефону?
— Не смей. Ведь ты же обещал мне.
— Ты сказала, что любишь его и что гордишься им. Мне ты никогда не говорила, что гордишься мной. Ты позвонила ему с утра, с самого раннего утра…
— Господи, какое это имеет значенье — утром или вечером!
— Если ты звонила с утра, значит, ты с этим проснулась, значит, ты думала об этом круглые сутки. Думала всегда. Все эти два омерзительных года. Ты радовалась, когда я уезжал в командировки, в Рязань, в Баку, в Ростов, в Свердловск, в Ташкент. Ты укладывала мой чемодан, провожала меня на вокзал, тебе надо было лично убедиться, что поезд действительно ушел. Ты говорила мне на прощанье, когда я уже стоял в тамбуре вагона: «Береги себя». Я еще тогда замечал, каким невыразительным голосом ты это говорила. Тебе надо было поскорей вернуться с вокзала, скорее звонить ему, что я уехал, что вы свободны…
— Опять начинается с самого начала. Это невыносимо. Ведь ты же обещал мне.