Примерно с семидесятого года отец Никодим стал заметно слабеть. В то время его келейницей была баба Рая, старуха крепкая и весьма преданная. Однако обихаживать его день за днем она не могла, в Москве недалеко от Преображенской заставы у нее имелась дочь с двумя маленькими детишками, и баба Рая, как уто́к, металась от Никодима к дочке и снова в Снегири. Из лагеря Никодим вернулся гипертоником, строго говоря, он и жил от одного криза до другого, поэтому, когда баба Рая уезжала, кто-нибудь обязательно ее подменял. С поздней осени и до середины весны, то есть пространство между полевыми сезонами, эти обязанности я охотно брал на себя. И дело не в благодарности – мне с ним было интересно.
Сдавал Никодим неровно. Едва врачам удавалось сбить давление, вялость, путаность речи уходили и он, пусть и не делался прежним – ярким, мощным проповедником, каким мы его знали по храму, но всё равно был отменным собеседником. Нашлась у нас и интересная для обоих тема – «Севера».
Никодим часами расспрашивал меня об энцах и других тамошних народах. Как они жили до Перегудова и как, когда его уже приняли и крестились. Как смотрели на свою историю, свою судьбу. Кое-что Никодим рассказывал и сам. В частности, из его слов следовало, что в Томске он несколько месяцев прожил под одной крышей с неким энцем по имени Ноан. В другие подробности не вдавался, но и это было немало.
К тому времени я знал по именам почти всё племя – от переписи двадцать четвертого года примерно на сорок-пятьдесят лет назад. У меня была амбарная книга в хорошем коленкоровом переплете с целым лесом из энцских родословных древ и просто записями матримониального свойства. Основывались они на воспоминаниях стариков и на документах из архивов – начиная с царствования Александра III, то есть с 1881 года, делопроизводство в низовьях Лены стало вещью привычной. С остальным девятнадцатым веком было, конечно, сложнее. Документов считаные единицы, и ни одного старика, который тогда жил и мог что-нибудь рассказать. Тем не менее благодаря имени энца – Ноан – и паре десятков других деталей я скоро стал думать, что знакомым Никодима был правнук старшего из двух сыновей, рождённых Белкой еще до Перегудова. То есть прямой потомок убитого им шамана Ионаха. Кстати, несмотря на смерть Ионаха, о Перегудове энец, по словам Никодима, отзывался с любовью и великим почтением, говорил о нем как о новом апостоле язычников, втором Павле.
Надо сказать, что если я, едва речь заходила о Севере, ввязывался в разговор с обычным энтузиазмом, то Никодим о самоедах и остяках, так он их по-прежнему звал, говорил скорее с раздражением. Однако беседы не рвал, наоборот, во всяком случае поначалу, явно хотел привлечь меня на свою сторону, убедить, что ничего, кроме невежества и атавизма, в их вере нет и никогда не было.
Из месяца в месяц доказывать друг другу одно и то же скучно, но здесь всё покрывала яркость фактуры, на этот свет мы оба летели, как бабочки. Центральной фигурой наших прений был, конечно, Перегудов, а уже от него мы шли к жизни местных племен, какой она была, прежде чем в Сибири начали селиться великороссы, затем к другим северным проповедникам. Помню наш второй разговор, быть может, наиболее резкий. Никодим чуть не с первых слов принялся ругать Перегудова, звал его еретиком, убийцей, я не сдержался, в ответ сказал, что пусть Перегудов и душегуб, но энцев к истинной вере он привел миром, без насилия, а миссионерский путь Филофея Лещинского, которого Никодим именует апостолом язычников, напоминал поход крестоносцев. Недаром остяки ненавидят его до сих пор, а тогда одному из спутников Филофея прострелили голову, другому грудь, хотели убить и его самого.
Впрочем, Никодим мог и не знать, что тот же отец Филофей и Лука Вологодский десятками душ покупали инородцев у бравших их в полон сибирских казаков – а затем, обратив в христианство и закабалив, водворяли в монастырских вотчинах. Что многие миссионеры, пытаясь помешать самоедам вернуться обратно в язычество, забирали из семей детей, как правило мальчиков, и отдавали в специальный приют в Тобольске. Там с ними вроде бы обращались неплохо, держали в тепле, чистоте, учили читать, писать, тем не менее воспитанники, едва выйдя на волю, понимали, что зависли между одним миром и другим, своими ни там, ни тут им не стать. Дальше чуть не поголовно спивались, гибли.