— О, все мы от природы наделены этим даром, правда, в разной степени, — отвечал Эдисон. — Свой я терпеливо совершенствовал, вот и все. Прибавлю: завтра в тот самый миг, когда я подумаю: пробило два, никто и ничто не помешает этой женщине явиться ко мне в лабораторию, даже если ей будет грозить смертельная опасность, и покорно выполнить все, что от нее требуется. И все же еще не поздно: одно ваше слово — и наш блистательный прожект будет забыт раз и навсегда. Можете говорить так, словно мы с вами здесь одни: она нас не слышит.
Пока лорд Эвальд медлил с ответом на ультиматум, черные глянцевитые портьеры раздвинулись снова, пропуская серебристую андреиду, и она остановилась на пороге, скрестив руки на груди, неподвижная и как будто прислушивающаяся к чему-то под своим черным покрывалом.
Лицо юного аристократа было исполнено серьезности; кивнув на божественную мещанку, погруженную в сон, он отвечал:
— Дорогой Эдисон, я дал вам слово, и должен сказать, я никогда не уклоняюсь от взятых на себя обязательств.
Разумеется, оба мы — и вы, и я — слишком хорошо знаем, как редки в племени человеческом избранные существа; и, по сути, женщина эта, если забыть о физическом ее совершенстве, ничем не отличается от ей подобных; им нет числа и между ними и счастливыми их обладателями духовное безразличие взаимно.
По сей причине я в духовном и умственном отношении требую от женщины — даже «высшего разбора» — совсем немногого: если бы та, что перед вами, была всего лишь наделена хоть в самомалейшей степени способностью любить — пусть животной любовью — какое-то живое существо, ребенка, например, я счел бы наш прожект святотатственным.
Но вы только что убедились: бесплодие — вот что в ней главное; врожденное, неизлечимое, эгоистичное бесплодие, которое в сочетании с надоедливым самодовольством дарит жизнь этой божественной оболочке; и для нас с вами ясно, что сама эта женщина с ее жалким «я» не в состоянии дарить жизнь, ибо в мутном уме ее и черством сердце нет места единственному чувству, которое делает существо воистину живым.
И «сердце» ее ожесточается мало-помалу, ссыхаясь от пошлой скуки, которой веет от се «мыслей», обладающих мерзким свойством накладывать свой отпечаток на все, к чему она приближается… даже на красоту ее — для меня, по крайней мере. Такова она от
Почему все-таки я предпочитаю избавиться — пусть роковым образом — от любви, которую внушило мне ее тело? Почему бы мне не довольствоваться (как и поступили бы почти все мои ближние) всего лишь физическим обладанием этой женщиной, не задумываясь о том,
Потому что у меня в сознании живет некая тайная уверенность, цельная, не поддающаяся никаким доводам рассудка и непрерывно донимающая мою совесть мучительными угрызениями.
Я чувствую — всем сердцем, всем телом и всем разумом, — что во всяком любовном акте
Я же ни на мгновение не могу отрешиться от неотвязной внутренней самоочевидности, состоящей в том, что мое «я», моя тайная суть отныне запятнаны прикосновением этой мелкотравчатой души с ее незрячими инстинктами, души, лишенной дара различать красоту вещей (тогда как вещи — всего лишь образы, возникающие у нас в сознании, а мы сами, в сущности, — только отголоски восхищения, которое вещи у нас вызывают, когда нам удается